Этот легкий текст полон противоречий. Всегда ли художники творят по плану? Могут ли дети создать гиганта? И главный из вопросов: если Нью-Йорк создан неорганизованно, не по плану, в условиях демократии – не значит ли это, что только так он и мог быть создан? На чем основана надежда, что сознательно и по плану можно строить лучше или хотя бы так же? Лишь планомерное и сознательное является зрелым, законченным, достойным существования: идея, корнями уходящая в Гегеля, а вершиной упертая в Троцкого. Казалось бы, Америка с ее хаотичным ростом и философским прагматизмом должна опровергнуть такие представления о сознании и творении. Но в России стихийность прославляли попутчики, а их убедительно опроверг Троцкий. Угроза вернуться к этим взглядам слишком страшна. Маяковский предпочитает остаться при тех убеждениях, с которыми он поехал в Америку. Для этого ему приходится отделить произведение от автора, считая Бруклинский мост «вещью», а его создателей «провинциалами».
Все же Маяковский увидел, что новая политика капитализма делает революцию в Америке маловероятной. Америка вполне освоила «футуризм голой техники, ‹…› имевший большую задачу революционизирования застывшей, заплывшей деревней психики». В России задача оставалась актуальной, к ней сводился индустриальный пафос Троцкого; но для Маяковского это уже отработанный материал, и он полемично называет эту по-троцкистски сформулированную задачу «первобытным футуризмом». Для него советское открытие Америки не ограничивается импортом или копированием американской техники. Ныне, после американского путешествия, Маяковский ставит перед поэзией и властью новую задачу: «не воспевание техники, а обуздание ее». Надо «не грохот воспевать, а ставить глушители». Это радикально новые мысли; американский опыт несомненно оказался полезен для Маяковского. Его новый проект предсказывает образ постиндустриального общества: «может быть, завтрашняя техника ‹…› пойдет по пути уничтожения строек, грохота и прочей технической внешности». В России эта идея еще долго будет отдавать футуризмом.
Одновременно с «Литературой и революцией» вышел в свет другой авантюрный текст, «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников» Ильи Эренбурга. В центре загадочный, похожий на дьявола Учитель – наследник лермонтовского Демона, ученик ницшевского Заратустры, предшественник булгаковского Воланда, восторженный портрет Троцкого. Хулио Хуренито не американец, но мексиканец: не зная того, Эренбург предвосхитил последнее прибежище Учителя. Помотавшись по миру, Хуренито привозит в Петроград группу учеников разных национальностей. Среди них американский миллионер, поданный как олицетворение пошлости. Действие оживляется национальными стереотипами, но есть тут и подлинно интересная игра между интеллектуальными проектами и революционными реальностями. Идеи Учителя совпадают с революционными настроениями культурной элиты. Маяковский, Малевич, даже Вячеслав Иванов могли узнать здесь немало дорогих им формул. Хуренито становится комиссаром по культуре, переворачивая своими проектами тихую Кинешму. Но эти идеи быстро и необратимо устаревали. В конце романа, который по сюжету приходится на самое начало 1920‐х, большевики испытывают к деловому американцу куда больший интерес, чем к романтическому мексиканцу. Роман Эренбурга, возможно, лучший на русском языке литературный памятник троцкизму.
Чуть позже датирован «Месс-Менд, или Янки в Петрограде» (1923) Мариэтты Шагинян. Глухая армянская писательница была близка с Мережковскими и входила в их внутреннюю церковь; поклонялась и помогала старообрядческому епископу Михаилу (Семенову), крупнейшей фигуре русских духовных исканий; делила кров с братьями Метнерами, издателем и композитором; преподавала философию и писала романы; и в качестве попутчицы удостоилась отдельной главки в «Литературе и революции». Троцкий с негодованием комментировал написанный до революции, но изданный в 1923‐м роман Шагинян «Своя судьба». Медленной старомодной прозой была выведена психиатрическая больница, где лечат самодельной смесью гипноза, театра и христианства. У Троцкого все это вызвало «тошноту», и Шагинян резко сменила стиль. Следующий ее роман необычен даже для этой бурной эпохи.