Они сели и плакали вместе об утраченной любви, так как сомневаться в том, что она погибла, было немыслимо. Но она исчезла помимо их воли, и они вместе плакали о ней, как о дорогом покойнике, которого не они убили, но которого и спасти не могли. Они, казалось, стояли перед фактом, над которым власти не имели. Любовь, этот добрый гений, который увеличивает все мелкое и делает молодым и прекрасным все старое и гадкое, покинула их, и перед ними раскрылась во всей наготе повседневность жизни.
Однако мысль о разлуке им не приходила. Напротив, эта общая грусть связывала их. Но они также сошлись и на общем негодовании на судьбу, обманувшую их в лучших чувствах. Находясь в полном сокрушении, они не могли проникнуться таким сильным чувством, как ненависть. Они преисполнены были лишь грустью и разочарованием и все сваливали на судьбу.
Еще никогда они не бывали так солидарны и близки; они стали ласковы и нежны, и оба пришли к убеждению, что им следует скорей вернуться и зажить своим домом.
Он говорил с сердечной теплотой о доме, где можно было бы отдалить всякое злое влияние и зажить мирно и тихо.
Она некоторое время говорила в том же тоне, с той же теплотой, пока в них обоих не сгладилось чувство грусти.
Когда же это чувство сгладилось, она снова улыбалась, как раньше, и вот снова вернулась любовь, которая, как оказалось, вовсе не исчезала: это было одно лишь заблуждение!
* * *
Он достиг осуществления своей юношеской мечты о жене и о семейном очаге. Целую неделю молодая женщина думала, что и ее мечты сбылись. Но на девятый день ей захотелось выйти.
— Куда? — спросил он.
— Скажи сам, куда бы пойти!
Он предложил отправиться в оперу. Но там давали Вагнера, которого она не выносила. В драму? Нет, там ставили Метерлинка, а он скучен. В оперетту он не хотел, потому что там постоянно смеялись над тем, что стало ему святым. То же и в цирке: там одни лошади и противные женщины.
Долго обсуждался этот вопрос, и они открыли целую массу различий во вкусах и во взглядах. Чтобы быть ей приятным, он согласился все же идти в оперетту; но она не хотела жертвы. Он предложил позвать гостей, но тут они заметили, что звать некого, так как они отдалились от друзей, а эти последние от них.
Так и просидели они одни, пока еще в полном согласии; они вместе обсуждали свою судьбу, но не дошли еще до взаимных обвинений.
Они остались дома и скучали.
* * *
На следующий день повторилось то же. Он понял, что дело шло о его счастье, и потому, оставив в стороне свои личные предубеждения, сказал любезно и решительно:
— Одевайся, мы отправляемся в оперетту.
Она просияла, надела новое платье и скоро была готова.
Увидев ее такой радостной и красивой, он почувствовал укол в сердце: теперь, подумал он, она ожила. Ее радует возможность одеться для других, а не для меня. Когда же он повез ее в театр, ему казалось, что он провожает чужую женщину, потому что все ее помыслы были уже в театре, он был для нее подмостками, на которых ей приятно было выступить, не рискуя подвергнуться оскорблению, потому что она находилась под покровительством мужа.
Они проникли в тайные мысли один другого, и потому это чувство отчужденности скоро обратилось во враждебность, и им захотелось поскорее быть на месте.
Когда они подошли к кассе, то уже ни одного билета не было. Выражение ее лица изменилось, а когда она обернулась к нему и заметила в нем искру радости, то не выдержала:
— Это радует тебя! — воскликнула она.
Он хотел было отрицать, но не сумел, так как это была правда.
Теперь, пустившись в обратный путь, у него было чувство, что он тянет за собой труп мертвеца, да еще к тому же враждебного.
Его до глубины души, как грубое насилие, оскорбляло то, что она поняла его весьма естественную, но заглушенную желанием принести жертву мысль, потому что, по его мнению, никто не имеет права карать другого за его тайную мысль. Ему было бы легче, если б она обвинила его в том, что они не нашли билетов: он уже привык быть для нее козлом отпущения. Теперь же он был огорчен утратой своего счастья и тем, что не сумел доставить ей приятное времяпрепровождение.
Убедившись, что он не сердится, а только грустен, она почувствовала к нему презрение.
Молча вернулись они домой. Она прямо прошла в свою спальню и заперла за собою дверь.
Он прошел в зал и зажег все лампы, потому что у него было такое чувство, будто его окружает толпа.
Вдруг донесся до него из спальни крик, детский крик взрослого ребенка. Войдя в комнату, он увидел лицо, выражение которого растерзало его сердце. Она, стоя на коленях, простерла к нему руки и обливалась слезами.
— Не сердись на меня, — взывала она к нему, — не будь жесток, ты убиваешь во мне все светлое, ты душишь меня своей строгостью; я ребенок, верующий в жизнь и жаждущий солнца…
Он не знал, что ей ответить, потому что она говорила искренно. Он не мог оправдываться, потому что это значило бы ее обвинять, а этого он делать не мог.