Сторожевой казак, Петр Байкалов, боится небесной грозы, его громом в детстве еще оглушило. Стоит Байкалов, молитву шепчет, винтовку дрожащей рукой поглаживает, собирается старшего будить. А старший злой: Байкалов и его боится, и грозы боится, не знает, как быть.
Гроза надвигается быстро, ветерок впереди нее идет, разметает степную дорогу, вольную.
Байкалов к самой палатке подошел, а войти не смеет. На небо опасливо смотрит, как бы оттуда стрелой гремучей не пустили. Небо огнем кроется, вздрагивает казак, крестится:
— Свят, свят, свят.
Гром глухо стучит и рассыпается по горам горохом.
Тьма. Ветер травой шуршит, ветер палатку треплет, стал накрапывать дождь.
Тьма густая, предательская. И ничего-то в ней не видать, ничего-то в ней не слыхать: лишь сухая трава шуршит.
Эй, смотри, казак!.. Как блеснет молния — смотри!
Товарищи храпят, пуще всех старший храпит и что-то во сне бормочет. И чует казак, две грозы идут; вторую, черную, сердцем чувствует, защемило сердце тоской…
Крестится казак:
— Господи, спаси… Чего-то чижало…
В небе молния золотой веревочкой с краю в край стегнула, засияла степь, гром ударил близко… Байкалов проворно залез в палатку и с головой шинелью закрылся.
Эх, казак, казак…
Шорохи по степи ползут, много шорохов…
То не дождь ли льет-поливает, не град ли барабанит по земле?
Нет, не дождь… Нет, не град…
Шорохи крепче, сильней. Это смерть по равнине хлещет.
Две грозы грянули враз над казаками. Гроза огненная грохотом все заполнила… А черная гроза с лешевым гиком и посвистом мертвой лавой пронеслась: три тысячи бешеных коней во весь опор проскакали по спящим казацким телам.
Одну слякоть оставил от казаков Гнус, душа звериная.
Далеко стегнула по Алтаю Чуя, священная река!.. Бурлит по крутому склону, вся седая, вся косматая, яро камни точит, грозит своим гневом человеку. Стой, Чуя, стой!.. Гляди — восход стал розовым… День идет, день идет, ночь кончилась… Еще немного — и твои волны запоют иные песни и будут сказывать новые были, светлые и радостные. Да не повторится прошлое, да не затмит оно грядущего дня. Эй, останови, Чуя, гнев свой, не точи яро камни… Милости, Чуя, священная река, больше милости!
СУД СКОРЫЙ
Красное летичко развернулось над тайгой неописуемой прелестью. Стояли погожие дни. Солнце рано всходило из-за пологих хребтов, поросших пихтами, сосной и елью, расстилало по небу румяное покрывало и, медленно поднимаясь, наполняло радостной жизнью и дебри леса, и широкую долину северной реки.[4]
Тогда утренняя прохлада переходила в знойный день. Таежный воздух насыщался смолистым, опьяняющим ароматом, долина реки благоухала запахом ромашки, полыни, мяты и отцветающей черемухи.Жаркий день сменялся вечером, за ним шла таежная ночь, иной раз такая холодная, что закрайки лесных болот и мочажи покрывались тончайшим стеклом ледка, а трава и листья дерев седели и в голубоватых лучах луны казались сотканными из серебра.
На самом берегу, прижавшись к густой стене леса, стояла небольшая, кое-как срубленная изба. Днем ставни ее закрыты, чтоб не так пекло солнце; когда же опускалась на землю ночь, окна раскрывались, внутри зажигался огонь. Из раскрытых окон порой врывались ругань и крик, порой разудалая песня с присвистом и гиканьем.
Маленькая эта избушка с ее обитателями затерялась в непроходимой тайге, тысячами верст и бездорожьем отделенная от мира: сюда и ворон-то залетает редко, здесь медведь живет да тунгус, тунгус да медведь, да белка с горностаем и другие звери. Да еще разве леший с комарами и прочим гнусом.
А вот русский купец из мира пришел сюда, из того далекого-далекого сказочного мира, пришел сюда, сел, срубил избу, стал хозяйничать. Он хитрый, этот молодой, с чуть пробивающимися усиками человек, он ловкий, сильный, всего привез с собой, приплавил сверху по воде всяких товаров, каких только надо, и, главное, водки. Такой хороший этот Борька: как свет стоит, никто сюда не заглядывал, тунгус на Ангару ходил за «покрутой» — за тысячу верст по тайге, по звериным тропам, а теперь, слава богу, тунгусу не надо заботиться, как раньше: все привез к нему этот милый человек, дружок Борька.
Да он не один пришел, а захватил с собой двух парней — сподручных и еще девушку Машу. Говорят, сманил ее, насулил горы — «Поедем, женюсь, хозяйкой будешь», — девку долго ль сбить с толку, а тут еще у Борьки черные кудри и глаза большие-большие, печальные, а лицо белое и с горбинкой нос.
Верстах в тридцати от них, вниз по реке, было стойбище тунгусов. Здесь жили три семьи, перекочевавшие из тайги на реку, где меньше гнуса и есть долинки с шелковой травой, хорошим для оленей кормом. Чум Конго, молодого и ловкого тунгуса, стоял у самой реки, чум его брата Найканчи стоял повыше, а старик Унекан залез выше всех, расположившись на полянке в лесу.
Старик был большой задира и всегда буянил, когда напивался водки. Его толстогубое лицо угрюмо и сосредоточенно, голос грубый, надменный, но глаза светились нежными огоньками, и не было в них ни луча злобы.