Двадцать две собаки заливались радостным лаем, скакали как угорелые, сшибая друг друга, и теребили за одежду своих хозяев, притворно ворча и приседая на задние лапы.
Унекан встал, весь мокрый, на ноги, схватил срубленную сосенку и, суясь носом, принялся ею возить с размаху то по куче тел, то по угасавшему костру, подымая тучи пепла.
При каждом ударе он крякал и, взвизгивая, кричал:
— А, шайтан! Тебе мало?! А-гык!
Все враз остановились, поглядели на него и друг на друга дикими глазами, поправили волосы и, тяжело дыша, принялись хохотать.
Лицо старика передергивала еще не утихшая пьяная злоба, левый глаз прыгал, то закрываясь, то открываясь, и непослушно косился рот. Он тяжело засопел, подскочил к улыбавшемуся Конго и молча треснул его кулаком в глаз.
Конго всплеснул руками, закрыл ими лицо.
— Это ничего, — равнодушно сказал старик и ударил его в нос.
У Конго показались слезы. Старик похлопал его по плечу, и они оба принялись целоваться, хохотать и плакать.
Вина больше не было, сон наваливался, стали укладываться на ночлег тут же у костра. В чуме душно, здесь свежо, и горит веселым огнем костер. Комары? Но они тоже, может быть, выпили водки, они уснут. А если и попьют маленько крови — пусть. Все уснут крепко и будут видеть хорошие сны. Медведь придет? А собаки… Да разве они подпустят зверя… Эй, Урядник, Камса, фють!
Укладываются и все говорят, все говорят, потом умолкают.
Только Чочак не хочет молчать. Опа сидит у костра, смотрит, как переливаются серебром и золотом угольки. Глаза задумчивы, дрожат пушистые ресницы, черные косы в бисере разметались по огненно-красной в лучах костра рубахе, а смуглые щеки рдеют румянцем, и яркие маленькие губы трепещут от милых, таких родных сердцу, слов песни, которая льется, и звенит, и летит над рекой в лес, в горы, в небо, где звезды ходят табунами, и слушает, улыбаясь, месяц.
Она поет:
«Вот солнце утром покажет из-за деревьев свое темя, тогда Конго пойдет к своему дружку. Как только свет белый будет, Конго побежит стрелой к дружку. Конго ловок и силен. Он скачет, как олень, за которым гонится смерть. Он принесет вина, сладкого, как сахар. Чочак любит сахар. Чочак красивая. Она, пожалуй, пойдет с Конго. Им будет дорогой весело. А у дружка их угостят самым сладким вином, от которого загорятся глаза и захочется целоваться и плакать».
Долго она пела звенящим своим серебряным голосом. Старик уже спал, обхватив крепко Конго. Дремали, растянувшись на оленьей шкуре, Пайканча с женой, а Чочак пела чуть не до рассвета.
На заимке у торговца с часу на час ждали сверху большую ладью — шитик с товарами. Рассчитывали приплыть за льдом следом. Вот уж и июнь начался, вода скатывается быстро, скоро появятся в реке мели, а шитика не видать.
Наступило время охоты за сохатым; тунгусы из ближних мест: и Буркнуль, и Рынтай, и Чочку с Василием — давно уже наведываются у своего дружка Борьки, плывет ли его брат Гришка: порох весь вышел, свинец весь вышел, надо сохатого промышлять, а ничего нет, пистонов нет, дроби нет. Пристают к Борьке, просят: «Дай! Сколько хочешь бери, только дай, ради бога дай!» В ногах у него не валяются. Нет, от тунгуса этого не жди, тунгус знает себе цену, и знает цену торговому: мошенник, больше ничего.
Они прямо ему говорят, в лицо говорят:
— Ты плут, Борька… Шибко мошенник стал…
Борька в ответ мигает, хохочет, угощает тунгусов водкой… Пьют и все мягче становятся. Глаза из сверкающих гневом превращаются в покорные и полные тоски.
— Ты, друг, не обижай нас. Пошто так? Не славно…
— Да ведь дешево беру, где найдешь дешевле?
— Дешево брал, а пошто писал лишку? Пошто расписка врал? Плут…
Борька божится, иконы целует, на стену лезет, уверяя тунгусов, что большой убыток взял. Нет, Борька уйдет отсюда, совсем разорился, — это что же такое, прямой разор, — и за что его зовут мошенником и плутом. Он всей душой норовит, а его ругают.
Говорит так Борька, а сам знай подливает водки. Глаза тунгусов становятся ласковыми, речи спокойными. Целуют Борьку, говорят ему:
— Ты, друг, не уходи. Живи. Пошто так. То-скли-и-во, как уйдешь… Борони бог, как…
— Нет, уйду, — говорит Борька, — вот проторгую год, долг соберу, и поминай как звали.
Тогда все враз кричат:
— Пошто поминай! Не надо — поминай!.. Живи…
Так изо дня в день: то один чум придет, то другой, то целое стойбище.
А Борькиного брата Гришки нет.
Маша, румяная, маленького роста девушка, каждый день надевала корсет, купленный Борькой, завивала темные волосы, надевала голубенькое, с белой тесьмой платье, залезала на вершину высокой, стоящей у берега сосны и подолгу смотрела в ту сторону, откуда должен показаться шитик. Она тосковала по своему дому, по подругам и парням, а пуще всего по отцу с матерью, и все ждала хоть какой-нибудь весточки, которую вот-вот привезет Гришка.
А Гришки все нет.