Он угрюмо смотрит в пол, трясет толовой, льет слезы. А все валяются под лавками. Все давно спят, пьяные, грязные, храпят, и уста все еще твердят срамные речи.
Только Оглашенный не спит. Сидит, суется носом и дожидается, когда свалится под стол новый хозяин. Может быть, удастся пощупать его карман. К Оглашенному подходит старик-рабочий и говорит, встряхивая желтой бородой:
— Пойдем-ка, паря, взглянем на шитик, не угнало бы ветром: ишь верховка начинается.
Пошли. Светло было. Пташки пробудились. Из-за горы выползали лохмы туч, и дымилась вдали вершина высокой каменной сопки. Волны шлепались о борт шитика, ветер колыхал парусинную на нем палатку, река покрыта мелкой рябью, и шумела тайга.
— Поспать бы, — сказал Оглашенный, потягиваясь и зевая огромным своим ртом.
Учалив покрепче шитик, направились оба к амбару, где торговля, открыли никогда не запиравшиеся двери — к чему в тайге запирать, кто возьмет, куда схоронится, — раскинули все кипы сукна, одну на прилавке, другую на полу, в головы бросили по куску ситцу, притворили дверь — сразу темно стало в лавке — и улеглись спать.
Старик-рабочий, лежа на полу, говорил Оглашенному:
— Тебя как это, паря, принесло-то к нам, в такую погибель-то?
Тот шевельнулся на прилавке, на мягкой кипе сукна, вздохнул и ответил:
— Да так… Обыкновенно как… Хозяин пьяного подобрал в Киренске, да и обделал… Всю дорогу на убой поил до самой вашей реки. А как на нее попал хозяин, это Гришка-то, и говорит: «Ну, теперь ты наш. Теперь никуда не денешься».
— Куда отсюда тронешься, — прервал старик злым голосом, — птицей обернись, и то не улетишь. В какую сторону броситься-то, не знаешь, не то что… Охо-хо… По тайге пойдешь — с голода подохнешь аль зверь заломает, по реке сплавляться — без малого две тысячи верст до жилого места, да и пороги, сказывают, бушуют впереди…
— Дак как же быть-то? — упавшим голосом не то старику, не то себе задал вопрос Оглашенный.
— Давай лучше спать, паря, — откликнулся старик, — гляди, день скоро… Чего-то сон долит…
Ветер крепчал. Слышно было, как сердито шумела тайга, словно несметные табуны птиц, свистя крыльями, беспрерывно неслись над амбаром.
— А Гришка-то, по-моему, фру-у-кт… — протянул Оглашенный.
— Он-то? Хо-хо-о-о… ты его еще, паря, не знаешь… Ужо-он… У него, у мошенника, правда-то, конечно, что харьковская дуга, прямая…
— Как встретился он с Борькой-то и стал ему нашептывать за кустом: «Оплел, говорит, я Оглашенного-то, подходяще: за пятьсот на год подрядил, а рассчитаем по сту…» А я подслушал… — Верзила сердито замолчал и шевельнулся так, что заскрипел прилавок. Старик стал посвистывать носом и легонько всхрапывать.
— Ты спишь, старик?
— А? Ты чего?
— Спишь, мол?
— Нет…
— А Борька-то как, ничего?
— Борька что ж, Борька ничего, добер… До нас добер… — сквозь сон мямлил старик. — Только шалый, не приведи бог какой: пьяный плачет об тунгусах, жалость будто на него нападает, а тверезый — опять за свое. Али взять хоша бы тунгусок: он их, молоденьких-то, самых зелененьких-то, сколь перешерстил! А так ничего, ничего… Оно… Этово… Как колокол тащили: прямо по ноге…
— Какой колокол?
— А?
— Ты про какой колокол говоришь?
— Ни про какой не говорю, — сонливо ответил старик и явственно выговорил — Давай, паря, спать.
Тайга гудела несмолкаемым гулом. Что-то охнуло вблизи и встряхнуло землю.
— Дерево упало, — октавой сказал Оглашенный.
Ветер распахнул дверь, с силой ударил в стену и опять захлопнул, обдав холодом дремавших в амбаре людей.
— Пойдем-ка, паря, народ будить… Однако надо вытащить шитик-то, — сказал, подымаясь, старик.
Оглашенный недовольно, с злорадством, прохрипел:
— Гори он огнем, окаянный, и с добром-то ихним… Награ-а-бят, не беспокойся, — и хвастливо угрожающе добавил: — Я еще, язви их, покажу им фигуру!
Старик проснулся, разбуженный руганью. Слышно было, как у реки говорил народ, пели отчаянными голосами «Дубинушку», и звенел фальцетом голос Гришки:
— Нет, вас в тюрьме сгноить надо, окаянных!..
Старик прислушивается, кряхтит и тормошит за плечо храпящего Оглашенного:
— Эй, ты! Чего ворчишь! Вставай-кась! Слышь!.. Пугало…
— Уйди к ляду… — бормочет Оглашенный и продолжает храпеть.
— Ну, пес с тобой, — отвечает тот и выходит на воздух.
Сеет тихий маленький дождик, все серо кругом и грустно. Две сороки стрекочут, посматривая на хмуро стоящую кобылу. Противоположный гористый берег чуть маячит серой бесформенной массой, а каменную грудь сопки принакрыли седые лохмы ползущих облаков.
Возле шитика народ, без штанов, в вымокших рубахах: ходят в воде, бледные от холода, таскают на берег мокрые мешки с мукой.
Борька с братом отливают воду и, поощряя рабочих, покрикивают повеселевшими теперь голосами:
— Ну-ка, ребятушки, постарайся!
— Ходи удалей, вот выпьем!
Солнца нет, и никто не знает, день теперь или вечер. Борька часов не имел — зачем ему знать время, в тайге торопиться некуда.
— Как думаешь, дедушка, должно быть, к вечеру дело-то? — спрашивает Борька проходящего с заспанным, измятым лицом старика: