Вот и теперь надо бы побольше взять у торгового этих рублей да зарыть их в тайге, под колодиной: пригодятся… Как не пригодятся, — конечно, пригодятся: помрет, — Чочак оставит, Конго оставит, оба бедные, ничего нет у них, а он их жалеет, пуще себя жалеет, но торговый Гришка бессовестная рожа, совсем неподходящие речи толкует, волчья душа этакая, скалит зубы, да и на!
Унекан просит по сто рублей за лисицу и десять бутылок вина, а Гришка дает пять бутылок вина и по три рубля. Старик кричит, спорит:
— Больно дешевил, друг. Пошто так?
— Как хошь, не надо.
— Пошто не надо? Надо!.. Шибко хорош, бери… Пасибо толковать будешь. Бери!..
Но Гришка и слушать не хочет. Он громко засвистал песню и пошел в амбар.
— Готово али нет? — спросил он Борьку.
— Готово.
Еще громче и удалей свистя, он трусцой бежит в избу и говорит тунгусам притворно взволнованным голосом:
— Вот что, дружки… Судья скоро приедет сюда. Всех тунгусов судить будет.
Конго и Василий встали с места, так перепугались. А старый Унекан, видавший виды, спросил насмешливо:
— Какой судить? Чего мелешь?
— А вот увидишь! Плыли мы вчера, обогнали его, верхом на лошади едет. Большой начальник…
Но Унекан не унимался:
— Чего путал? Вчера нету было, сегодня есть? Врал! Какой лошадь, сроду нет.
Гришка опять вышел; тунгусы же все сразу что-то заговорили, к ним пристали бабы, зашептались и завсхлипывали ребята.
Унекан кричал громче всех, размахивая руками, зло выколачивал о скамейку свою медную трубку, бил себя в грудь, и сквозь тунгусский гул голосов раздавались русские фразы:
— Мошенник… Плут.
— Начальник надо толковать. Вот ужо приедет.
Раздались вдали один за другим три выстрела. Эхо покатилось по тайге. Потом явственно зазвенели бубенцы, опять прибежал Гришка и крикнул тунгусам:
— Ребята, выходи.
Все вышли, кроме Унекана, остановились у избы а Унекан прильнул к окну и смотрел с любопытством, что будет дальше.
Бубенцы слышались все ясней и ясней. Опять гукнул в тайге выстрел. Сквозь деревья замелькал движущийся огонек, ближе, ближе, что-то храпело там и фыркало. Наконец показался верхом на лошади человек. Лошадь кто-то вел в поводу, с зажженным факелом.
Было совсем темно.
Гришка возился возле амбарчика, торопливо втыкая в землю две палки. Воткнув их, он подпалил, ухмыляясь, ниточки. Вдруг вспыхнуло пламя, зашипело и двумя огненными хвостами шарахнуло в небо, загрохотало в вышине, рассыпалось в падучие звезды и растаяло.
Тунгусы попятились назад, хватаясь друг за друга; старый Унекан отскочил от окна.
А всадник подъехал к тунгусам и заорал зычным голосом:
— Здорово, орда!..
Все стояли раскрыв рты, мяли в руках камзолы и, пораженные, глядели на невиданную здесь лошадь и на огромную, всю усыпанную крестами и звездами фигуру всадника.
На голове Оглашенного был надет, ручкой вперед, эмалированный ночной горшок, отчего одутловатые его щеки еще более раздались в стороны, а усы грозно были опущены книзу.
К ручке посудины, как кивер в каске, была прикреплена сделанная из конских волос якутская махалка от комаров. Через плечо, по солдатскому мундиру, повязан синий шарф, а сверху него, на груди лежала вырезанная из жести цепь с большим посредине крестом.
Оглашенный был пьян, он сидел на лошади кособоко — одна нога выше другой — и держался обеими руками за гриву.
Рабочие, русские мужики и парни, стояли и улыбались, некоторые начали острить.
— Никак, кобыла-то под хмельком, седока-то не сдержит.
— Сде-ерржит. Не брякнись. Оглашенный: тут коренья… Держись за хвост!
Торговый Гришка что-то шепнул им, они замолкли и все, как один, сняли с голов шапки, переглядываясь друг с другом.
Простодушные тунгусы слепо верили, что это — начальник, судья строгий, который сажает в тюрьму, которого все трепещут — и Борька, и Гришка, и поп Ванька, и старшина в Кежме, и урядник, и царь. Нет, царь поди не боится, царь главнее, а может быть, судья главнее, гляди, у него сколь заслуг, кресты, кресты, кресты и цепь. Батюшки, цепь-то какая… А сам-то он толстый, голос толстый, брюхо толстое, не то что у судьи в Кежме, которого они видели на ярмарке: этот самый большой, самый главный; поди что захочет, то и сделает; поди велит оленей отнять, и отнимут; поди велит баб и детей отобрать, и отберут; поди велит убить, и убьют, а тушу псам скормят.
Стоят, трясутся. Уж очень грозным им показался судья.
А если убежать? Нет, поймают. Лошадь, борони бог, как проворно бегает: вскочит, свистнет, никакому тунгусу ходу не даст. Ой, амака-дедушка Боллей-Боллей, Микола-матушка… Что будет, что будет…
А Унекан все в избе, нейдет, вот отчаянная голова, нейдет. Надо бы сказать, чего он нейдет, как не боится, что не встретил. А может, он лежит под лавкой, а то со страху в печь залез? Вот какой товарищ, вот какой плохой товарищ, а еще старик. Чего нейдет… Ой, Микола-матушка, Иннокентий-батюшка.
— Пожалуйте, господин начальник.
— Пожалуйте, господин судья, — наперебой, притворно лебезя, сказали Гришка с Борькой, два брата.