Он выпил там водки, вытер усы, закрутил их кверху, кашлянул и торжественно направился в ту половину, где происходил суд.
А Борька тем временем шептал тунгусам:
— Не бойся, дружки: я заступлюсь.
Маша сидела у реки на сыпучем желтом песке. Она сначала тихонько мурлыкала какую-то песню, потом вынула из-под кофты письмо с родины, развернула, поцеловала белый, исписанный каракулями, листок бумаги и задумалась.
Мысли ее прерывались пьяными криками Оглашенного, вылетавшими из открытых окон избы.
Ночь была бледная, северная. От воды несло холодом и запахом испорченной рыбы. За рекой била крылом и плакала ночная птица, а Маше казалось, что это мать кличет ее и убивается, не получая ответа.
— Мамынька! — шепчет Маша, едва шевеля дрожащими губами, и смотрит вдаль, на тот берег, где плачет одинокий, такой сиротливый среди ночи, птичий голос. И видит, как сквозь капли слез дрожит тот берег, как пляшут, дробятся и расплываются белыми пятнами и тайга и горы, покрытые туманной мглой.
К Маше подошел старик-рабочий.
— Тоскуешь, деваха? — вздохнул он и опустился возле. Оба посидели молча. Потом старик, хихикнув, сказал:
— Ну и оглашенный, будь он проклят. Вот это варнак так варнак.
Маша ничего не сказала, сидела согнувшись и подперев рукой низко опущенную голову, покрытую сдвинутым на глаза белым платком.
А старик за тем и пришел, чтобы поговорить с ней, и он, посасывая трубку, начал:
— Конечно, вышел это он из кухни, взял оракуль, держит вверх ногами, да вычитывает по своему закон: такую дурнинушку стал выворачивать, самую что ни на есть похабщину-то: тунгусы стоят разиня рты, слушают, им что хошь читай, народ простой, доверчивый, а наши ржут, конечно, у печки… рады. Присудил быдто всех тунгусов к тюрьме.
— Потешаются, — грустно сказала Маша.
— А вот хозяева обдерут их как липок.
— Как обдерут, врешь?..
— Обдерут, Машенька, обдерут… Вдруг, конечно, Борька встал и говорит Оглашенному: «Господин судья, смилуйтесь, пожалуйста, над стариком Унеканом и над Конгой с Васильем, ослобоните от тюрьмы».
— Ну-ка, ну-ка… — торопила Маша.
— Вы, говорит, всем троим запишите им штраф, оштрафуйте, говорит, их, Ваську с Конгой, — по пятьдесят рублей, я за них внесу, а им запишу, вот, пожалуйте — вынул Оглашенному сотенную, — а Унекана оштрафуйте, говорит, на две, конечно, лисы, у него здесь они. А то как так возможно старику тащиться до тюрьмы. Смилуйтесь.
— Ну?.. — строго спросила Маша и встала.
— Ну, тут я и ушел. Унекан шумит что-то… порядки ругает. Жаль, знать, лисичек-то. Ай-яй-яй. Кабы в город, каки бы деньги взял. Ух ты! Ну-ка, пойду я…
— Посиди, деда: чего-то боюсь.
— Нет, пойду. Догляжу комедь-то. Пойдем.
— И туда боюсь. Чего-то страшно. А за рекой ишь как стонет.
— Птица это. Мало ль их, сиди, не бойся, коли так.
И старик, кряхтя и сгорбившись, стал карабкаться по откосу вверх. Выбравшись, он крикнул:
— Гляди, дождь будет завтра… Спинушку прямо отсекло.
— Мне хошь снег, — откликнулась девушка и тоже поднялась наверх.
Из избы выбежал проворно Унекан, посовался возле избы, завернул за угол и вскоре вновь появился, волоча за хвост две пушистых лисьих шкуры.
— Унекан! — крикнула девушка. — Унекан!
Он остановился, смотрит на нее, а она подходит к нему и говорит:
— Ах ты дурак. Старый ты дурак…
— Верно, Машка, дурак. Как не дурак… Зачем тогда Конго мордам тыкал, глаз подбил, — и быстро засеменил к избе.
— Унекан, стой-ка ужо! — побежала за ним Маша, но тот успел скрыться за дверью.
Хотелось ей броситься туда, — эх, если б сила!.. Хотелось изругать их, обидчиков, этих нахальных парней, этого пропойцу Оглашенного. Нет, не изругать, а вот если бы безменом, да по башкам, — эх, кабы шапка-невидимка, как в той сказке, что говорила ей в детстве бабушка Олена…
Не знает что делать.
— Дед, — кричит она, — дед!.. Борька!..
Прислушивается Маша, ждет. Нету.
— Бо-орька-а!
Лишь за рекой бьет крылом и надрывается птица.
В избе очень жарко и душно, пахнет прелью, табаком, потом и винным перегаром. Тунгусы еле держались на ногах, тоскуя по свободе: рабочих не было. У Оглашенного больше и больше наливалась на лбу жила и подергивалась верхняя губа.
— А ты, Гришка, сволочь, — спокойным голосом сказал он хозяину, когда Унекан убежал за пушниной.
Тот, учуя в Оглашенном зверя, заерзал на скамейке, посмотрел на брата, сердито нахмурился, но ничего не ответил.
— Ты меня за сколько нанимал в год, а? За пятьсот?.. А?..
— После, после… — отвертываясь и избегая страшных глаз, скрипел Гришка.
— После?! — крикнул Оглашенный, и лицо его побагровело. — После?! Когда это — после? Там пятьсот сулил, а сюда привез, сотню говоришь?! Сма-а-три, ребенок… Я тебе не дед!.. — и погрозил пальцем.
Конго с Васильем удивленно наблюдали происходящее и во все лицо приятно улыбались, прикрываясь ладонями.
Вошел, волоча лисиц, Унекан. Глаза его были хитры и решительны. Он пошептался с тунгусами, указывая пальцем на Оглашенного, посоветовался с ними, поспорил. Наконец те враз ответили ему:
— Добро. Это ладно..
Тогда Унекан подошел к столу, положил обе шкуры возле Оглашенного и уже тонким, покорным и заискивающим голосом сказал: