Послышался хруст валежника, шорох ветвей все ближе да ближе: то Ванька Хлюст продирается сквозь заросль тайги. Вот вынырнул: не идет, а скачет торопливо, подпираясь толстым батогом. Свет костра хлынул ему навстречу, и в трепетных лучах видно было, как Ванька, прискакивая, волочит правую ногу…
— Ну, паря, и мастерина же ты песни петь, — сказал Григорий, — за самое ты меня сердце взял…
— Это мы можем, — откликнулся Ванька, щуря от света глаза, и подал деду котелок:
— Настораживай-ка, благословись, к огоньку: щерба знаменитая должна выйти…
Лицо у бродяги большое, корявое, ни усов, ни бороды нет, доброе, а из серых печальных глаз вдруг веселье брызнет, удаль какая-то. Расцветет ненадолго улыбка и завянет; огоньки лукавые заиграют в глазах, смехом заискрятся, но грусть вмиг погасит их и покроет лицо кручиной.
— Ну, калека ты моя, калека божия… садись-ка вот тут. Умаялся поди, сердешный?.. — участливо говорит старик.
Жучка вскочила, ластится; Верный подошел — обнюхал и, решив, что человек надежный, лег.
Ноги у Ваньки культяпые, сухие, в бродни обуты. Эх, и руки же у парня — беспалые, только на правой большой палец торчит, да и тот без ногтя. Левая рука в локте перевязана грязной тряпицей и веревками обмотана.
— Ну, што, не легче руке-то? — спросил дед.
Ванька глядит на него, — лицо печальное, — и нехотя говорит:
— Да што… ишь отгнила совсем. Разве это рука?.. Одно звание, что рука, мешает только, одна видимость. Весь сустав в локтю порешился, все головой погнило… На одних жилах, да вот еще на веревках держится. Вот размотаю сбрую-то, да как шаркну по дереву — и отлетит к чертовой матери… Ох, горе-горе…
Ванька одернул свою синюю, с белыми разводами, рубаху и почесал культяпкой длинную худую шею.
— Лет пять вот так… В Смоленском селе лег в больницу — там доктор пальцы резал мне, девять штук напрочь откатил, не усыплял, ничего… Режет, а я смотрю… «Ну и крепок, говорит, крестник, — крестником меня своим назвал, — терпленья, говорит, в тебе множество». — «Отнимите, говорю, и руку-то заодно». — «Нет, говорит, рука пройдет, лежи». Лежал я, лежал, а раночка-то вся шилом чкнуть. Потом доктор говорит: «Ну, брат, крестник, рука твоя так что неизлечима… Шабаш, брат…» Я опять: «Отрежьте, Христа ради». — «Не могу, перация трудная… Катай, как не то, в город…» Ха-ха… В го-о-род… Да нешто у нас, в тайге, до городу-то доскачешь? Чу-у-дак человек. В город!.. Пошел я прямо в тайгу. Пришел, пал на колени, реву: матушка — напитай, матушка — укрой!.. Не выдавай, тайга-кормилица, круглую сироту Хлюста Ваньку! Говорю так, а слезы ручьем-ручьем; торнулся носом в мох, лежу, вою… И словно бы кто шепнул мне ласково, быдто приголубил меня. Не вижу, дедушка, а чувствую, стоит возле меня кто-то, утешает, — и башку от земли отодрать не смею. Слышу только, как в грудях радость ходуном заходила, быдто вода весной. Засиял я весь, приподнялся… Гляжу: бурундучишка стоит у кедра на задних лапках, смотрит на меня глазенками, а сам посвистывает. Захохотал я тут радостно, грожу ему: ах ты такой-сякой, бурундучок ты этакий милый мой… А он смотрит на меня бисером, да знай посвистывает… Э-эх!.. И вдруг не стало во мне, дедушка, ни печали, ничего земного прочего…
— А красно же говоришь ты, Ванюха…
— Ах, дедушка, дедушка… Ведь башка-то у меня умная, вот только досталась-то она дураку, — хы-ы… В тайге, брат, всему научишься…
— Нау-учишься… — недоверчиво кряхтит Григорий. — Где тут научишься-то, с кем?.. С медведем рази?
— И с ним… Я, отец, ране-то так жил: вот забреду на заимку какую, выпрошу хлебца, Христа ради, да чайку, и айда… Заберешься куда-нибудь в отдаленье, на речонку и живешь там, как воевода: морды плетешь для рыбы, песни поешь. А черт ли? Мне ране-то весело жилось, ни о чем не думалось… И разговоры разговариваешь в тайге с кем придется: человека встретишь — с человеком, белка на сучке сидит — с ней… Нет никого — с деревом: и дерево, брат, выслушать да понять может. А то с тучкой либо с месяцем. Орешь ему: эй, месяц-батюшка! Вскочишь, подопрешься костылем, машешь рукой да орешь.
Замолк Ванька, и опять тихо стало. Только костер гуторил да над прогалиной, трепетно и робко мерцая, звезды караулили ночь. К ним, к звездам далеким, вспорхнул Ванька мыслью.
Но дед тут же стащил его на землю:
— А ты бы, паря, шел к нам на заимку, тебе бы бабка руку-то попользовала… Ох и знатец старуха… Мало ли есть каких средствиев. Эвона со мной случай какой произошел, слушай-ка. Была одна красивая-раскрасивая девка, постоялый двор на приисках содерживала, только одна нога деревянная… С деревяшкой, а вольная была. Пришли как-то, в раз угадали, три мужа — ейные дружки, значит. Она видит, что с тремя-то не рассчитаться, шасть в сенцы, а там на полке стряхнин стоял, волков травить, она возьми да и выпей. А я в те поры парнем был, работником жил у ней. Слышим, что-то схлопало… Прибежали, вот так раз! Лежит девка, хрипит, почернела и деревяшкой вертит.
— Вертит?
— Верти-и-ит… Страсти…
— Ха!.. Лловко, — хмуро вставил. Ванька.