— Чего поделаешь, сударик… — откликнулся душевным голосом дед, — попала в колесо собака — пищит, да бежит. Так и человека жисть ущемить может, ежели. Ау, брат… От што…
Ванька вскинул на деда глаза:
— Чегой-то раздумье долеть меня начало… Сон от меня по ночам прочь бежит. Ворочаешься, ворочаешься ночью, словно медведь, с боку на бок, потом сядешь, да и думаешь… А о чем, спрашивается? О жисти да о Дунюшке… Обо всем, вобче, думаешь.
И, вздохнув, добавил:
— Жисть — штука великая, дедушка…
— Да, не малая, паренек.
— Она кому всласть, а другой от нее окарачь ползет… Пришел я как-то к попу, уж когда по миру ходить, бродяжить зачал: «Здравия желаю, батюшка!» — «Ты кто таков?» — «А вот, смотрите, — сам руки искалеченные показываю, — признали?» — «Нет». — «А помните буран-то? Окажите такую божескую милость, приделите меня хоть в пономари…» Повернулся поп в сердцах, вышел в другу горницу, три пятака медных вынес: «На!..» — «Да что вы, батюшка… Да на вас креста нет». — «Проваливай, проваливай со Христом… А то живо работника крикну… Эй, Яфим!..» Я тут так слезами и захлебнулся. Ну, ловко он меня… поприветствовал… Дай бог… Это за что ж, дедушка? В сердцах-то за что? Не он ли виноват в убожестве-то моем?.. А?.. Как же так не пожалеть калеку? Разве не такой же я есть человек, а?.. Разве не из одного теста?
— Из одного дерева, брат Ванька, бывают лопаты и иконы. На иконы богу молятся, а лопатой дерьмо гребут… Так, милай, и люди, бывают разной выделки… От што… Они, брат, хозявы в жизни, а мы что? Так, слякоть…
— Дык рази в том есть правда? Ну-ка, скажи.
— Правда-то на небе, Ванька… А, сказывают, семь верст до небес, да и те кочебурами… От што… Стало быть, такой придел положен, чтобы по земле ползать. Отползал свое — ложись, умирай.
— Приде-е-л? — насмешливо протянул бродяга и вдруг взвился: —А ежели я не жалаю придела-то?! Что мне придел? Я сам себе придел! Вот те и придел. Вот захочу, останусь, захочу — торнусь в омут, и крышка… Ха! придел!..
Дед уставился на бродягу, подумал минуту, ответил:
— От жисти, брат, не уйдешь, Ванька: все равно поймает.
Ванька задумался, ничего не ответил деду… И погрезилось вдруг Ваньке, что тайга все знает и чувствует, на все может дать совет мудрый, только выслушай ее, только сумей угадать, что она шепчет.
— Ну, а Дунька-то как же, Дунька-то? — громко спросил дед.
— Что?.. — встрепенулся бродяга и лениво перевел на деда все еще затуманенные глаза.
— Дунька-то, говорю, любушка-то твоя?
— Ох, и не спрашивай… — упавшим голосом сказал Ванька. — Еще в больнице лежал, слышно было, что девка того гляди ума тряхнется. А как пришел я, беспалый-то, да с костылем-то, да как увидела она меня, аж обмерла вся — на шею друг дружке бросились, да и завыли вряд страшным голосом… «Сиротиночка ты моя, говорит, сиротиночка…» А потом за нее жених стал свататься…
И Ванька едва слышно добавил:
— А она головой да в прорубь…
Хоть тихо сказал Ванька, а ему опять померещилось, что тайга учуяла и отозвалась таким же шепотом: «головой да в прорубь…» и на речке кто-то откликнулся.
— Чу! — испугался Ванька. — Слышишь, дед?
— Ничего не слышу. Ты што это?
Бродяга встал на четвереньки, прислушался и, быстро поднявшись, закултыхал к речке, подпираясь батагом.
— Эй, куда? — крикнул ему вдогонку Григорий.
Жучка в обнимку с Тимшей спит у костра, дрыгает ногами и жалобно повизгивает, — сон, надо быть, видит. Дед ласково гладит пса и сам с собой тихо рассуждает:
— Нет, чевой-то не ладное с ним, с Ванюхой-то. Пра-а-во… Шибко тоскует.
Дед подымается, кряхтит, растирает затекшую спину и, сгорбившись, тянется к котелку:
— А, мотри, упрела уха-то. — И не своим, бабьим голосом, ухмыляясь, монотонно бубнит, как в дудку дудит:
Потом, вместе с проснувшимся внуком, торопливо усаживается возле котелка.
Вскоре на зов приходит и Ванька. Лицо бродяги спокойно, но что-то таится в глубине его усталых глаз.
Дед вытащил из мешка деревянную обмызганную ложку и, все тем же смешливым голосом, весело подмигнув Ваньке, сказал:
— Люди за хлеб, а я разве ослеп? Ну-ка-а раз! А ты что, Тимша, зеваешь? Имай рыбу-то… первый сорт мясо: от хвоста грудинка…
От ухи валит пар. Старик ест так, что за ушами пищит. Челюсти его работают сосредоточенно и жадно. Тимша чавкает, то и дело утирая нос рукой и чему-то радостно улыбаясь. А Ванька ест вяло, нехотя, печальный такой сидит, пасмурный.
Дед, зорко покосившись на бродягу, вдруг заулыбался, положил, не торопясь, ложку, пощупал мешок, вытащил бутылку и, подняв ее выше головы, весело прохрипел:
— Ну-ка, братья, зелено, — не прокисло бы оно… Самосядочки хошь, Ванька? Хоррошая штука: У нас, в тайге, старухи ее из хлеба сидят… Знаешь поди?.. На-ка, благословись стакашком…
Тот, очнувшись и вскинув на деда белые свои брови, сглотнул жадно слюну:
— Благодарим, дедушка Григорий. Мы не пьем…
— Ты кому другому это скажи, — смеясь, кричит дед. — Не пьешь… Нешто не вижу я, как кадык-от у тебя заползал. Пей, тебе говорят!..