— Ха-ха-ха! Здо-о-рово… Расписал, как размазал… А ежели какого зловредного человека жисти решить?.. Это как?.. Грех, али как?.. По маковке ежели фомкой кокнуть, ломиком? — И в голосе Ваньки заметен был хмель.
— Дуррак… Язви те!..
— Х-х-х-ха… — хрипел бродяга… — Не любишь?.. А ежели от которого, окромя зла, никакой корысти, как от гадины, тогда как? А?..
— Как никакой корысти? Ме-ельница!..
— Ну, вот хоть от меня, напримерича. Какой прок во мне? И какой я есть человек для миру?.. Я столь же миру-то нужон, как дыра в мосту… Вот и следовает раздавить меня, как таракана. И я так умствую, что тому человеку-то за меня, как за паука за доброго, ежели убить меня, сорок грехов убавится. Х-хы…
— Статуй этакий… Елыман, прости бог… Пей-ка чай-то, умная твоя башка со вшам. Оно лучше дело-то будет. Ошпарь-ка душеньку-то…
Чай пьют без сахару из деревянных чашек. Дед натолкал в чашку пшеничных сухарей и, прихлебывая, говорит резонно:
— Вот смерть придет, узнаешь, каки таки грехи-то бывают. Пей-ка…
— А что мне смерть? — оживился калека. — Нешто я боюсь смерти? Да хошь сейчас!.. Нашел чем пугать Ваньку… Я, дед, в прорубь бросался — вытащили, давился в лесу — веревка лопнула… А ты — смерть!..
— Ой, Ванька… Не торопись умирать…
— А как же жить-то мне, ты подумай? Ну, куды я?..
— Жисть-то нам единова дается. Эх, Ва-а-нька…
— Ну-к чо?..
— Жалеть, мотри, будешь…
— Я, брат, дед, подохну скоро. Чую, что околеть я должен невдолге: замерзну али так где окочурюсь… Что мне смерть?.. Харкнуть да растереть… Во!.. Не боюсь я ее вот ни на эстолько, — и Ванька прижал единственным пальцем кончик костыля.
— Ой, вре… — недоверчиво вставил дед.
— Вот те и вре, — передразнил калека.
— Ой, паря, вре…
— Тебе, может, жить-то хорошо… дак…
— Тому хорошо у кого брюхо большо, — перебил дед. — А ты живи да бога благодари. Мир должен как-никак прокормить тебя. Без этого нельзя…
— А рука-то?
— Руку напрочь отнять…
— А душа-то покалечена, промерзла наскрозь?..
— Ха, душа!.. Да она, может, почище, чем у кого другого прочего… От што…
— Да ты дурак, дед, прости бог, али умный?! — крикнул Ванька и ткнул деда в грудь. — Ежели я кудрявый был, ежели я пригожий был, и девки от меня таяли?.. А теперича… На-ка вот. Ты ушутил?..
И, поднявшись во весь рост, Ванька, постукивая костылем о лежащую возле лесину, раздельно произнес:
— Землю зря топтать ежели, в том моего согласья нет!.. Понял?..
Старик ничего не ответил, а только сказал:
— Пей-ка еще. Чаю много!
— Благодарим…
— А ты пей без сумленья… От чаю на брюхе веселей делается. От што…
У Ваньки корявое лицо укоризной покрылось, и он, опускаясь на землю, сказал:
— Брюхо тут ни при чем, ежели душа просится на волю…
— А ты, чтобы тебя через сапог в пятку язвило… Он опять свое… Ххе!.. — запавшие, вдавленные временем глаза старика грустно улыбнулись. — Как же я-то? Ведь во мне полторы жисти сидит, а я бы еще три прожил… Че-ортушка, прости бог, этакий… Право!
И чтоб потешить загрустившего Ваньку, он вынул из-за пазухи табакерку и, опять це своим, смешливым голосом, разыграл штучку:
— К голому голяку, к бедному бедняку, к нашему деду Масалову понюхать табачку носового. А для чего же табак нюхать? На гору одышка не берет, под гору спотычка не живет… Ну-ка ра-аз!.. — и подморгнул дремавшему Тимше. Понюхал, крякнул громко по-цыгански: — Кахы!.. — и сам себе ответил — Кто крякнет, тому два!..
— Ну и ласковый же карактер у тебя, дед, — чуть ухмыльнулся Ванька.
Дед улыбается, кутает Тимшу в шубу.
— Спи, благословясь…
Тимшу сон не берет: ему хочется послушать, что говорят большие. Но те молчат, и Тимша заводит сам разговор с дедом.
— А смертынька, дедушка, по земле ходит?.. — И, не получив ответа, продолжает:
— Это пошто ж она, скажи на милость, ходит-то?..
— А вот по то, что тебя не спросила… По этому самому… — Дед опять набивает обе ноздри табаком, чихает свирепо, с присвистом, и приговаривает:
— Чи-хи… Неумытому в рыло!..
— Неумытый-то кто, дедушка, черт?..
— А вот дрыхни, тогда и узнаешь кто…
— Нет, впра-авду?..
— А вот вправду и есть…
Становилось холодно: туман пополз от речки седыми лохмами. Норовил он, цепляясь за стволы дерев и кусты боярки, подняться ввысь, но таежный сумрак давил его к земле. Справа, над речкой, в прогалинке, серебрился месяц, и его тихий голубой свет встал и расплескался над объятой мраком тайгой.
Костер меркнет. Старик нехотя подымается, бросает смолье и укладывается спать. Бродяга, свернувшись калачиком, лежит молча, должно быть спит. Возле него Верный.
Тимша пыхтит под шубой, с Жучкой возится, а потом, высунув голову, говорит деду:
— Анадысь я обортня на заимке видал с парнишками… Здо-ро-ве-енный…
— Что и говорить…
— Нет, вправду… Кобелем борзым прикинулся… Матеру-у-у-шший…
— С тобой-то слово, — подсмеивается над внуком дед, сладко позевывая.
Тот обиженно сглатывает, глазенки блестят огнем, и он рассказывает дальше, стараясь придать голосу вес:
— Я схватил кость аграма-а-аднищую, да кэ-эк этим костем-то звездану кобеля-то по роже!..
— Ври-ври…