В парках еще пустынно – это неурочное время. Дремлют озера, бледно зеленеет листва. В аллеях влажный песок; шуршат шины коляски, в пряжках сбруи блестит солнце. Волнистая сетка тени бежит по лошади, кучеру, седокам. И бледная вуаль Ольги Александровны, тонкий профиль, нежный аромат духов, тишина, перламутр солнца, дальнее море – все это весна. Может быть, это сон, туманно-прекрасное видение эта Ольга Александровна, ее светлые руки?
Они стояли на Стрелке и видели финские берега. Рыбачьи лодки бродили по взморью, и все это было не менее призрачно и не менее хорошо.
Очарование исчезло, лишь когда они вернулись в город.
– Вы довольны? – спросила Ольга Александровна. – Вам понравился нынешний день?
Глаза ее блестели влажно, ласково.
– Чудный день, – ответил Петя, как сквозь сон. – Чудный!
Прощаясь, она говорила, чтобы он не забывал: теперь он пленник.
– На острове Святой Елены, как выражались раньше.
Он хотел сказать: «Святой Ольги», но только пожал руку и поклонился.
Было условлено, что Ольга Александровна тронется в деревню раньше и известит, когда ему можно ехать.
От демонстрации у Степана осталось странное впечатление: его не очень удручало то, что ему разбили голову, он не отказывался от чувств, с которыми шел на площадь, но все-таки ждал другого – до настоящей революции, с рабочими и баррикадами, было далеко.
Подошла весна, уроки его кончились. Жить в Петербурге было нелегко, и к городу этому Степан сильно охладел. В газетах он много читал о голоде, поразившем Самарскую губернию, – мысль поехать на голод пришла ему внезапно и прочно засела в голове.
Клавдия этому сочувствовала. Снесшись с кем следует, получив разрешение, они тронулись, не долго думая.
Езда в душных вагонах, в третьем классе, мало кого радует. Но когда в Нижнем сели на пароход, умылись, вышли пить чай в рубку второго класса, а древний город медленно отошел назад, в голубоватый майский туман, оба почувствовали, как хороша Волга, Россия. Клавдия блаженно вздохнула. Теперь она с глазу на глаз с человеком, которого любит; они едут на настоящее, пусть опасное и тяжелое дело, и никто не будет мешать их любви. Клавдии казалось, что жизнь ее только начинается. То, что было до сих пор, – лишь приготовление, смутное предчувствие.
Степан тоже был доволен. Он знал, что дело это не Бог знает как крупно, но оно соответствовало его душевному настроению. Хотелось поближе увидеть народ, стать к нему в непосредственные отношения.
– Степан Николаевич, – сказала Клавдия, и ее слегка косящие глаза заблестели, – хорошо, что мы поехали.
– Да, – ответил Степан, – конечно. Боюсь только, что вам трудно будет на работе.
– Я крепкая.
Клавдия, хотя некрупного сложения, выглядела, правда, довольно прочно. В ней была какая-то суховатость, нервная сила.
Степан не хотел думать сейчас о своих отношениях к ней, хотя ее близость волновала его. Он понимал, что теперь все идет уже само собой; что будет, то будет, все равно.
И, забывая о цели поездки, о голодных, он вдыхал широкий речной воздух, блеск воды под солнцем, благовест большого монастыря, свет Клавдиных глаз.
На пароходе было мало народу; почти все время сидели они вместе, бродили по палубе и не могли налюбоваться широтою, ясностью вида.
Чем дальше спускался пароход, – тем плавней, вольней развертывалась Волга.
Это чудесная река. Здоровое племя живет по ней. На Волге, в ее блеске и раздольном ветре, ярче горит кумач на рубахах; говор полней и круглей; радостней сила – крючники подымают по десяти пудов, и хоть надрываются иногда – все же они молодцы и зубоскалы. Кажется, здесь независимей и красивей женщины. Как-никак, это родина Разина.
Обо всем этом думал Степан, стоя с Клавдией у борта. День шел незаметно. Проплывали баржи, плоты, кой-где тянули судно бечевой. В одном месте леса с двух сторон подошли к реке – и вспомнилось детство, когда у Майн-Рида читали о Миссисипи.
Стояли у пристаней. Сменялись друг за другом славные нагорные городки, все в садах, церквах.
К вечеру сильней стал речной запах, на плотах засветились огни: это калужцы, рязанцы, плывя, как сотни лет назад их предки, варили картошку в таганках, пели старинные песни. Слышен был их говор, а плоты ползли медленно и без устали. Степан представлял себе, как наступит ночь, в реке отразятся звезды, и калужцы будут их видеть, по очереди налегая на шесты.
Ему казалось, что и сам он мог бы так же гнать плоты, жить на воде, варить кашу. Чем он лучше их? Он улыбнулся на свои мысли. В Петербурге это назвали бы сентиментальностью. Там твердо верили в силу программ, комитетов и фракций. «Да, конечно, – думал и Степан, – я не уйду к ним, в их быт. Мы должны вести их к себе, к нашей культуре». Он неясно представлял себе, как это должно произойти, но когда начинал об этом думать, сердце его загоралось ненавистью, он склонялся к крайним мерам.