Петя растерялся, придвинулся к ней, хотел что-то сказать, но бормотал лишь ее имя. Не поднимая головы, она зашептала: «Идите… не надо». Потом немного успокоилась, мокрыми, блестящими глазами взглянула на него.
– Я знаю, – сказала она тихо. – Все знаю. Вам надо уезжать, Петя, конечно, да… Простите, что говорю так… право, надо так сделать… для меня, что ли. А то мне… очень тяжело.
Она взяла его за руку.
– Хорошо? Да вам и учиться надо, работать. А здесь вы ничего не делаете.
Петя хотел сказать, какое счастье быть с ней рядом, как она прекрасна, но почему-то не сказал.
В тот же вечер он понял, что пора ему, в самом деле, удалиться.
Александр Касьяныч был удивлен – он рассчитывал, что Петя пробудет еще с месяц, – и не одобрил его намерения.
– Отсутствие твердого плана, я чувствую, чувствую-с. Славянская черта. Сегодня мне кажется одно, завтра другое, и все так… от Господа Бога. Оттого у нас и культуры нет, изволите ли видеть. Культура есть планомерность.
Весь ужин Александр Касьяныч философствовал. Петя и Ольга Александровна молчали. Нолькен выпил вина и стал горячиться.
– Культура, по-вашему, планомерность? А по-моему – чепуха. Важны религия и искусство, а не планомерность. Ваши суды, железные дороги, социализм – чушь.
Нолькен вдруг схватил тарелку и хлопнул оземь. Она разлетелась вдребезги.
– Такова и современная культура, – сказал он спокойно, с задумчивостью глядя на осколки.
Ольга Александровна чуть побледнела. Александр Касьяныч взглянул серьезно, и сразу стал молчаливей. Что-то сжимало сердце Пети. «Неужели начинается?» – подумал он, – и, верно, эта мысль мелькнула у всех. А Нолькен продолжал смотреть на разбитую тарелку, с прежним глубокомыслием.
– Разбитая культура, – сказал он тихо, будто про себя. – Разбитая тарелко-культуро-жизнь.
Он встал, улыбнулся, точно нечто нашел.
– Вот именно, – произнес он твердо, – жизнь. И, опять указав на тарелку, вышел.
Ужин кончился сумрачно. Александр Касьяныч не философствовал, а только оглядывался, как бы ища глазами Нолькена.
– В пруд еще, пожалуй, прыгнет, – бормотал он. – Вот она, Россия, имею честь доложить.
Он прибавил это наставительно, будто в том, что Нолькен психически болен, виновата именно Россия.
Ольга Александровна скоро ушла, а Александр Касьяныч был взволнован и шагал взад-вперед.
– Пропал, пропал человек, – повторял он, – сбился с линии в ранней молодости. А для жизни надо линию, обязательно, без линии невозможно.
– А разве легко ее найти, Александр Касьяныч? – спросил Петя.
– Не легко-с, я не говорю, но надо.
Он засеменил ногами, заходил еще быстрей.
– Я скажу вам о себе. Я сам таким был, как вы, там, и прочие. Я не обер-прокурором родился. В молодости чуть пулю себе в лоб однажды не пустил, – однако, удержался: порядок взял верх. Несчастная любовь, – хоро-шо-с, переломил. Работе отдался, женился. Все делал, как полагается. Работал до одурения, и ничего. Встал на ноги, вошел в колею, и теперь не выбьете, никакой силой-с. Жена умерла, – претерпел. Олечку растил. Садами занимаюсь. Вот это, молодой человек, и жизнь. Когда о заоб-лачностях думал, что чуть на тот свет не отправился, а теперь благополучен, здравствую. Замечаете? И буду жить, – крикнул он почти резко, – я Олечку люблю больше садов, и пускай я судейская крыса, ну да, я все же для нее живу, и счастлив я или несчастлив, это другой вопрос, но в пруды прыгать не собираюсь.
Он долго еще рассуждал, и незаметно жалость и сочувствие к нему вошли в Петино сердце. Как ни был красноречив Александр Касьянович, как ни острил, ни высмеивал, – все же видно было, что собственная его жизнь прошла сурово, тяжело, в труде, почти беспросветном.
Около двенадцати Петя ушел к себе. В темноватой гостиной он встретил Нолькена. Указывая рукой вверх, тот спросил коротко:
– Туда?
Петя кивнул утвердительно. Нолькен сказал:
– Туда, наверх. Там живет инокиня Мария.
Петя не сразу понял.
– Ольга?
– Да, ну… все равно. Нет, лучше: инокиня Мария. Это лучше.
Он улыбнулся, почти кротко.
– Высший свет, небесный свет. Инокиня Мария. Я люблю ее, – прибавил он просто. – Неземное создание – бросает свой отблеск на бедные дни.
Он повернулся и вышел.
Петя медленно поднялся по лестнице, разделся, лег. В балконную дверь ровным, могучим светом сиял Юпитер. Во флигеле наигрывали на рояле, – видимо, Нолькен. Инокиня Мария была за стеной, и ему казалось, что он слышит ее шепот: плачет она, молится? Дорогое светило, приблизившееся из неизвестной дали, сиявшее кротко – и, силой рока, уносившееся теперь дальше.
Петя много думал в ту ночь о себе и о ней. Сердце его трепетало, слезы стояли в горле, и над всем этим было ясное чувство: нет, она ему не суждена.
Когда он устал и его начала одолевать дремота, он мысленно перекрестил ее: «Прощай, мой сон, – подумал он, сам уходя в мир сновидений. – Нежный друг, инокиня Мария». Вся его любовь к ней, все это время, давшее ему столько поэзии, показалось туманным видением, уплывавшим в страны былого.
В августе, в четыре часа дня, Алеша прогуливался по перрону Курского вокзала. Он ждал Петю, должен был везти его к себе на Кисловку.