От секунды к секунде открытый, чистый и сильный голос Эрато становился все громче и пронзительней.
Эта казачья песня одна из тех, которые хороши без инструментального сопровождения, а капелла. И я радовался, что самодостаточному голосу Эрато ничто не мешает.
Эту песню я, бывало, слышал в исполнении тети Нюси в нашем саманном доме на берегу широкой канавы, поросшей колючей ежевикой, доме, на плоской крыше которого каждую весну расцветали алые маки.
Когда Эрато допела, мы дружно похлопали ей и с удовольствием встали из-за столов – размяться, передохнуть часок перед новыми блюдами. Мы пировали в хорошо знакомом нам лагере археологов в Филиппах, который был разбит здесь еще с весны и где все нам было известно. Подошло время сиесты, и старшие из нас пошли под тент большой штабной палатки размять свои косточки на раскладушках, а остальные занялись кто чем. Я налил себе почти полный стакан абрикосовой ракии и быстро пошел к заметенной светлым песком сцене древнего театра, к поднимавшимся над нею ступеням амфитеатра, где раньше сиживали древние греки, а теперь вознамерился посидеть я один. Причина искать одиночества была у меня веская, а тут еще Эрато добавила мне остроты чувств своею песнею. В горле у меня встал комок, и, чтобы не разрыдаться на людях, я поспешил подальше от своей компании.
Этот театр был театром еще до Рождества Христова, а значит, и до того, как вступил именно на эту землю Апостол Павел, чтобы проповедовать христианство в Европе. Заметенная светлым песком округлая сцена и высокие каменные скамьи разбитого на секторы амфитеатра были всего метрах в ста от лагеря, где мы пировали.
Я шел быстро, стакан с сорокапятиградусной ракией держал крепко, а когда подошел к первому ряду амфитеатра вплотную, то комок в горле уже так душил меня, что я чуть не расплакался. Пришлось поставить стакан на теплую каменную ступень, успокоиться и только тогда продолжить путь к самому верху амфитеатра, почему-то меня тянуло посидеть именно там, высоко.
И вот я уселся в самом верхнем ряду на теплых вымытых тысячелетними дождями, выветренных тысячелетними ветрами, отполированных временем и одновременно ноздреватых камнях, переживших и основателя города македонского царя Филиппа II, и его всемирно прославленного сына Александра, и многих, многих других. С высоты мне было хорошо видно всю округу: невысокие горы в легкой сиреневой дымке, темно-зеленые апельсиновые рощи, купи отдельно стоящих больших лиственных деревьев незнакомой мне породы.
От Филипп до Кавалы всего 17 километров. Наверное, на этом пространстве были и есть те самые рощи, в которых убирали апельсины мой дед Степан, моя тетя Нюся и мой Ада. Так сложилось, что никогда и никто не звал моего деда Адама – дедом. Близкие звали его Ада, дальние – Адам или Адам Семенович, потому что «Сигизмундович» они не выговаривали.
Оглядывая округу, я невольно подумал о том, что вот здесь, на этом издревле обжитом куске земли, впервые, как ударяет дальняя зарница в небе, промелькнула сама возможность моего появления на белый свет. В тот самый момент, когда мой дед Степан запнулся о корень, упал со своим сундуком апельсинов и выругался по-русски, а поднимать его бросилась молодая тетя Нюся, а еще через минуту от своей машины с прицепом к ним подошел Ада, – вот тут-то и улыбнулось мне счастье. А вечером мой дед по матери Степан, дед по отцу Адам и моя дорогая тетя Нюся пошли в портовую таверну отметить знакомство. В ту самую таверну, где в день приезда в Кавалу я обжег о холодную пыль указательный палец.
Не упади тогда мой дед Степан, не выматюкайся от всей души, кто его знает, может быть, и меня не появилось бы на белом свете, а появился бы у моей мамы кто-то другой, но совсем не я.
Тогда я еще не знал этих стихов Владислава Ходасевича, точно так же, как не был ни сед, ни сер, ни желт. Тогда мне было 37 лет. Как казалось тогда: уже 37. И как я понимаю сейчас: всего 37.
Почему я чуть не заплакал? И почему устремился к уединению, не забыв прихватить с собой почти полный высокий стакан абрикосовой ракии?