Комната у него была оклеена веселенькими обоями цвета незабудок, и под стать им мебель тоже была обита голубым штофом. От сильной лампы-«молнии», спускавшейся с потолка, света было много, и под серым клетчатым байковым одеялом прощупывали глаза Ливенцева костлявое тело Монякова, которое «тярпело» боль, идущую из середины, из глубины его во все концы. Эту боль он представлял, как зубную, — единственную, с которой был знаком он сам, — но разница была в том, что о зубной заранее известно, что она пройдет — не сейчас, так позже, а эта? Ливенцев хотел спросить, бывают ли, замечены ли медициной случаи окончательного выздоровления от такой, как у него, болезни, или в таком состоянии она считается уже неизлечимой, но счел жестоким такой вопрос. И он спросил другое:
— Может быть, и вообще лучше, когда доносят как можно меньше?
— В большинстве случаев лучше, — уверенно сказал Моняков.
— Хотя это и называется укрывательством.
— А иногда приходится просто врать, когда ложь во спасение… Нам, врачам, сплошь и рядом приходится.
— Конечно, не доносят всего и с фронта, и мы в сущности очень мало знаем из того, что там делается на самом деле.
— Ложь во спасение! А что мы могли бы сделать здесь, если бы знали всю правду? Головой об стены стукаться? Не нами начато, и не нами ведется…
— Но мы можем кончить! — вдруг сказал Ливенцев.
— Как же именно кончить?
— Забастовать!
— Это вам не университет! — улыбнулся Моняков и закрыл глаза.
— Однако университет призван на войну, — ведь мы-то с вами — университет, и таких, как мы, много в армии, и такие, как мы, вполне могут кончить войну! — горячо вдруг сказал Ливенцев.
Но Моняков спросил, не открывая глаз:
— Это вы мне тоже ложь во спасение? Нет, мне уж не нужно… потому что мне все равно.
Ливенцев постарался сделать вид, что не заметил тона, каким это сказано, и продолжал:
— Вам кажется, что война кончится только тогда, когда Вильгельма положат на обе лопатки, а это будет еще не скоро, потому что он весьма силен. Потому что в Германии стали в тринадцатом году было выработано девятнадцать миллионов тонн, в то время как в Англии — шесть, во Франции — четыре, а у нас — всего-навсего два с половиной миллиона… И как его, Вильгельма, засыплешь сталью, когда у него ее больше, чем у всех союзников? Значит, победить его хотят не количеством стали, а количеством людей. А людей у союзников гораздо больше. И люди Германии, прошедшие университеты, должны будут первые сказать: «Мы воевать не хотим!»
— Да разве эта война в человеческих масштабах затеяна? — устало сказал Моняков. — Устроена катастрофа в размерах всемирного потопа. Предприятие грандиозное, что и говорить! И как так можно ее остановить, когда есть хозяева предприятия?.. Я когда-то в цирке был. Гимнасты там свои штуки показывали, да ведь не внизу, а под самым куполом, на подвижных трапециях… Были, конечно, нервные люди среди зрителей. Кричат в голос: «Довольно! Прекратить!» Гимнасты приостановились было, ждут, когда их опустят вниз… и вдруг зычный очень голос, хозяйский: «Ра-бо-тай!..» То есть вертись, как вьюн, на такой высоте. А в случае чего, ломай кости… И гимнасты опять замелькали… Так и война эта. Что могут с нею гуманисты сделать?
— Это, конечно, так, что война затеяна в размерах, для отдельного человека непостижимых, даже для главнокомандующих, расчеты которых ведь никогда полностью не оправдываются, а иногда совсем идут прахом. Но они и не могут представить себе отдельных людей — это не их задача даже. Они имеют дело с армиями, пожалуй с корпусами: армия номер такой-то, корпус номер такой… Они даже и до дивизии не снисходят! Этими мелочами, какими-то там отрядиками в двадцать тысяч человек, должны ведать командиры корпусов, а не верховные главнокомандующие. Вот как дешево стала цениться человеческая жизнь! Даже и к смерти людей стали гнать десятками и сотнями тысяч. Не задерживайся! Иди в ногу!.. В этом весь смысл этой войны, на мой личный взгляд: гонят в пасть миллионами, и в ногу… И все почему-то идут! Идут сами! В смертную пасть! Самое изумительное для меня лично во всей этой войне только вот это: идут сами! Во имя чего — никто не понимает, но все идут!.. Меня, признаться, всегда интересовала смерть сама по себе, но я представлял ее идущею на человека откуда-то извне. Самоубийства не в счет, и даже не в исключение из правила: беспричинных самоубийств не бывает, тоже идет на тебя откуда-то смерть — в виде бациллы, что ли, увеличенной в миллион раз… Но чтобы миллионы смертей на миллионы людей шли от других миллионов людей теперь, в двадцатом веке, — это что за нелепость такая! И разве у меня, человека, не могут найтись слова, понятные всем людям?
— В моей комнате? — чуть улыбнулся Моняков, не открывая глаз.
— Ничего! Я когда-нибудь скажу такие слова, когда будет для этого побольше слушателей, чем в вашей комнате! Я найду для этого подходящий случай… И попробую сказать их громко!
— А какой выйдет толк?.. Может быть, вы и скажете, но это уж будут ваши последние слова.
— Все равно!