Правда, в Дарданеллах погибло тоже несколько крупных судов французских и английских, и это заставляло румын и греков оставаться пока в спокойном состоянии и выжидать, но очень заволновались правящие круги Италии, которым казался несомненным близкий конец лоскутной монархии, которые боялись опоздать к дележу. Правда, Италия была в союзе с Германией и Австрией, но получить вожделенные восточные берега Адриатики она могла, только выйдя из союза и объявив Австрии войну. И русские газеты, учитывая силы нового возможного союзника, писали, что Италия в состоянии выставить два миллиона солдат.
В то же время в Севастополе глухо говорили о какой-то измене в десятой армии и о германском золоте, купившем разгром двадцатого корпуса в Августовских лесах, остававшегося без единого снаряда и без единого патрона перед ураганным огнем обошедших его немцев. Выяснялось, что немцы просто расстреливали безоружных, так как, по их же сводкам, на пространстве всего лишь двух квадратных километров они насчитали семь тысяч трупов.
Теперь, когда выяснились подробности разгрома, Ливенцев особенно ясно вспоминал одного молоденького белокурого прапорщика Бахчисарайского полка, с которым он говорил накануне отправки полка на фронт. Прапорщик этот, невысокий, но плечистый, видимо хороший гимнаст, говорил озабоченно:
— Ружейные приемы мы прошли, стрельбу — несколько упражнений успели пройти, колку чучел с разбегу прошли, обращаться с пулеметами обучили двойной состав людей пулеметной команды. Трудились мы, правда, как лошади, но, кажется, мы сделали все, что могли. Теперь — что будет! А совесть наша чиста.
Он был жизнерадостный, почти сияющий, этот прапорщик, фамилия которого осталась неизвестна Ливенцеву, когда говорил: «Теперь — что будет!» А было — семь тысяч трупов на пространстве двух квадратных километров, не считая трупов, оставленных в лесах, на пути к этим двум километрам. Правда, и немцы тоже трудились, как лошади, чтобы превратить в трупы двадцатый корпус: они прошли в целях обхода форсированным маршем по глубокому снегу шестьдесят два километра в один день и провезли с собой орудия и снаряды. Так спешили они, чтобы непременно окружить и перебить злополучный корпус!
А полковник Полетика никак не мог понять, зачем умерла у него дочь от галопирующей чахотки, и никак не мог прийти в себя после этой потери. Несколько дней он совсем не приходил в дружину, а когда, наконец, явился, то генерал Баснин, в этот день тоже вздумавший посетить своих «молодцов», был очень удивлен его ответами совершенно не по существу вопросов и полным безразличием ко всем делам дружины.
Через два дня после этого в штабе дружины получилась бумажка от Баснина, предлагающая полковнику Полетике явиться во второй временный госпиталь «на предмет испытания годности к дальнейшему прохождению службы его императорского величества в должности командира дружины».
Знакомые Ливенцеву сестры этого госпиталя — Еля Худолей и Маня Квецинская — передавали ему потом, что, наверное, Полетику совсем освободят от службы, так как он даже и не доказывает никому из врачей, как это делают другие подобные, что вполне здоров и к службе пригоден, — напротив, говорит, что очень устал и ничего не понимает, что делается кругом.
Однажды в госпиталь к нему зашел Ливенцев вместе с поручиком Кароли. Они думали, что вот он оживится, назовет их по обыкновению красавцами, скажет, что это черт знает какое безобразие, что его здесь зачем-то держат, между тем как он…
О своем желании повидаться с больным полковником они заявили дежурному врачу, а тот послал фельдшера справиться, может ли больной принять посетителей, но фельдшер, возвратясь, сказал:
— Полковник Полетика просили передать, что он никаких посетителей видеть не желает.
Может быть, Полетика был огорчен тем, что на его место в дружину был назначен другой полковник, взятый из отставки, Добычин, который и сидел уже на его месте в кабинете или стоял за конторкой, имеющей вид школьной кафедры.
Полковник Добычин был большой любитель стрельбы, чем вовсе не занимался с дружиной Полетика, бывший сапер.
Этот хозяйственный, хлопотливый старик большого роста, сутулый, горбоносый и с твердым кадыком на жилистой шее, когда узнал, что дружина ни разу еще не ходила на стрельбу по мишеням, открыл рот, страшно выпучил глаза, серые, с воспаленными веками, ударил себя крупными руками по сухим бедрам и пророкотал:
— Р-разбойники-крокодилы! Хлеб дарром жррали! Др-рать за это!
И тут же начал хлопотать об отводе дружине стрельбища и в разном хламе, оставшемся дружине в наследство от ушедших и погибших полков, разыскивать мишени.