И Ливенцев очень ярко вспомнил ту маршевую команду, которую довелось ему вести на вокзал через всю Одессу в 1905 году и которую помощник командующего войсками Радзиевский, сидевший на прекраснейшем гнедом, в белых чулочках, коне, презрительно назвал «сволочью Петра Амьенского».
Так же, как и тогда, все здесь были почему-то пьяны. Неизвестно, что они такое пили, но они едва держались на ногах.
— Что это за часть такая? — спросил Ливенцев старичка начальника станции, и тот, кивая удивленно головою, отвечал вполголоса:
— Будто бы кавказская горная артиллерия, по бумагам так… да вон и пушки стоят… Ну как же это теперь воевать нам с такими солдатами?
Махнул ручкой и ушел, «чтобы глаза не глядели на них», и уже помощник его, суровый человек, потерявший левую руку в одном из первых боев с австрийцами, бывший фельдфебель, объяснял приехавшим, что здесь они будут погружать орудия прямо на транспорты — 24-й и 39-й, и что им самим тоже не будет других квартир, как эти транспорты, которые их и повезут по морю, куда начальство прикажет.
В Северной бухте действительно стояли транспорты под номерами 24 и 39 — ошарпанные буксирные пароходы. И Ливенцев наблюдал, как, оставив пока орудия на площадках, кавказцы выгружались из вагонов…
До их приезда на маленькой станции было тихо, только станционная детвора — плоды довоенного досуга здешних служащих — играла в «поезд»: тихо и солидно бегали один за другим, ухватив передних за рубашонки. А старшая из ребятишек, девочка лет семи, бежала впереди и старательно дудела в кулак. Однако дудеть хотелось и остальным, и все начинали дудеть в кулаки, а девочка оборачивалась и кричала:
— Замол-чать, дурные!.. Три, что ли, паровоза в поезде?.. А кто же тогда вагоны?
Станционные ребятишки должны, конечно, знать, что такого поезда, чтобы в нем одни только паровозы и ни одного вагона, — не бывает в природе, и они после окрика умолкали. Но бежал к ним откуда-то еще один, лет четырех, на кривых ножках, в красной рубашонке. С затылка и вниз на голове у него ряды, как у овец, и на шее густо насыпаны состриженные волосы, и за ним из какого-то домика бабий крик:
— Колька!.. Колюшка!.. Коля!.. Куда же ты убежал от меня? Дай, достригу!
В руке у бабы сверкают ножницы. Колюшка видит их и бежит дальше.
— Ко-ля! Иди, я тебе что-то дам! — начинает хитрить мать.
Мальчуган остановился было, но только на момент.
— Ко-ля! Иди, мы сейчас на море поедем!
Эта хитрость удается как нельзя лучше. Кольке давно, верно, хочется на море, и он поворачивает назад, а мать прячет страшные ножницы под фартук.
Все шло прекрасно, словом, на этой маленькой станции, пока не появился этот воинский поезд с гармошками, качающимися на нетвердых ногах пластунами, горными пушками, полуприкрытыми брезентом, и густой руганью.
Грязные мешки и крашеные сундучки вытащили из вагонов на станцию, но под вагонами везде почему-то валялись обоймы с патронами, пачки патронов, наконец Ливенцев заметил целый ящик на триста обойм. Он толкнул его ногой, думая, что ящик пустой, — нет, оказался тяжелый, плотно набитый.
— Черт с ним, пусть валяется! — сказал ему совсем молодой еще, лет девятнадцати, прапорщик в кубанке и с шашкой казачьего образца. — Мы таких на турецком фронте столько оставили, что-о…
И запустил ругательство гораздо более сложное, чем мог бы придумать поручик Кароли, потом обнял какую-то бабу и закружился с ней, спьяну или чтобы показать свою лихость этому пехотному прапорщику-ополченцу средних лет, или просто от скуки.
У этого прапорщика сверх черкески была еще и епанча какого-то линюче-малинового цвета, очень странная на вид теперь, когда все цвета, кроме грязно-желтого, были изгнаны из обихода войск.
Дождавшись своей дрезины, Ливенцев уехал в Севастополь, а потом на Нахимовской, Офицерской, Большой Морской и на Приморском бульваре он видел этих прапорщиков под ручку с белогоржеточными зауряд-дамами.
В своих рыжих папахах, черкесках и епанчах носились они, подобно бедуинам. Малиновые епанчи их особенно кружили головы девицам.
Ливенцев подслушал как-то и то, о чем говорили с девицами два таких прапорщика.
— Ересь какую распустили про нас, что мы безо всякого образования… А мы все — военные училища покончали.
— И что из того, что мы сейчас прапорщики? Мы ведь прапорщики не запаса, а действительной службы. Нас тоже будут производить в следующие чины.
— А какой же у вас следующий чин? — любопытствовали девицы.
— Подхорунжий. Это соответствует мичману, если перевести на флот, или подпоручику, если просто в артиллерии.
— А потом нас в хорунжие, в сотники произведут. А потом — в подъесаулы…
— Да господи! Чины — ведь они у всех одинаковы, только что по-разному называются!
На Приморский бульвар «нижних чинов» не впускали, и казаки с бабами, гармониками и семечками заполнили Исторический бульвар, где не было для них запрета, где матово поблескивал бронзовый памятник Тотлебену, общедоступна была панорама Рубо, и садовник, с которым и здесь, любя цветы, познакомился Ливенцев, показывал ему место, на котором стояла батарея Льва Толстого.