Ремешков, опустив глаза, поставил перед Новиковым полный котелок, нарезал тонкими ломтями душистый ржаной хлеб, старательно, долго вытирал ложку чистой паклей. Новиков, сидя на станине, взял ложку, зачерпнул из котелка и, поднеся к губам, сказал насмешливо:
— Вы становитесь образцовым солдатом, Ремешков. Только скатерти не хватает. Верно? И на кой… нарезали аристократическими ломтиками хлеб? Себе вон кусищи какие навалили! Вы за кого меня — за красную девицу принимаете? А как у вас аппетит, младший лейтенант?
И, сказав это, потянулся к большим ломтям хлеба, которые Ремешков положил отдельно для себя на расстеленную плащ-палатку.
Младший лейтенант Алешин ел не без аппетита; он вдруг смешливо посмотрел яркими глазами на замкнутое лицо Ремешкова, черенком ложки сдвинул на затылок фуражку, хотел спросить: «А где ваш вещмешок?» — но поперхнулся, закашлялся и, прикрывая смущение, спросил, обращаясь к Новикову:
— Дернем, товарищ капитан? Я захватил ром, — и с видом беспечного человека отстегнул фляжку на ремне.
— Пожалуй, дергать воздержусь, — ответил Новиков. — Нет никакого смысла.
— Вот уж напрасно, — притворно-озадаченно вздохнул Алешин, разглядывая фляжку. — После такого боя стоило бы! А то каша в горло не идет! Нет, а я все же выпью! Можно? За подбитые танки, товарищ капитан! — И запрокинул голову, отхлебнул из горлышка глоток, затем дружески, взволнованно сияя глазами, предложил фляжку солдатам: — Кто хочет, товарищи? Ну, орлы, что вы как мертвые? За подбитые танки! Всем по глотку!
Никто не поддержал его. Все лениво жевали, глядя в котелки.
— Эх вы, чудаки, за танки надо! Что, плакать будем, что ли? — сказал Алешин, заалев пятнами, и так поскреб ложкой в котелке, что Новиков чуть улыбнулся.
Младший лейтенант Алешин был более других возбужден недавним боем, стрельбой по танкам, его неистребимо подмывало говорить об этом, вспоминать и удивляться той полноте ощущений, которые он пережил сегодня. Однако солдаты не были расположены к разговору.
Порохонько не ел, даже не притронулся к котелку, лежал на спине, сунув руки под затылок, блуждающе глядел в небо воспаленными глазами; подбородок его грязно оброс, галифе на длинных ногах порвались в коленях. Он сказал шепотом:
— Лопатками аж чую — земля гудить. Танки по городу вдуть, прорвались они… — И приподнялся, остановив тоскливый взгляд на Новикове. — Погибать не дома — все одно що мордой вышню давить. Двинуть они — и хана хлопцам. Туда бы, к орудиям, ползком, та помаленьку на хребтине — раненых сюда. А, товарищ капитан?
Новиков не ответил. Порохонько снова лег, губы его подрагивали.
— Если бы знал, где соломку подложить, с собой ворох бы и тягал, як Ремешков вещмешок. Да и тот вещмешок… Сбоку разрывной очередью полоснули, так оттуда белье, як кишки, полезло…
И угрюмо, исподлобья покосился на молчавшего Новикова.
Ремешков сидел над пустым котелком, отламывал, бросал в рот кусочки хлеба, жевал осторожно.
Хотя приказ оставить орудия исходил от Овчинникова и они не могли не исполнить его, люди эти, бросившие раненых, понимали и чувствовали, что потеряли свою человеческую ценность и для Новикова, и для солдат: никто всерьез не замечал обоих.
Наводчик Порохонько воевал в батарее ровно год, пришел с пополнением из освобожденной Житомирской области. Необычно длиннорукий, длинноногий, бывший учитель арифметики в сельской школе, он не был, как иные из оккупированных областей, преувеличенно тихим, исполнительным, — держался независимо, самолюбиво, спорить с ним опасались. Было в оккупации за его спиной нечто такое, чего он не стеснялся, но о чем не говорил никому. Стрелял Порохонько выверенно и точно; постоянно возил в передке банку белил; после каждого подбитого танка тщательно выводил кольцо на стволе орудия, потом, расставив циркулем ноги, подолгу любовался этим знаком и сообщал всем: «Ось так. Ясно, славно! Ось где нужна арифметика! За Петро, хлопчика-цыганка! Его медаль!»
Кто был, однако, этот Петро-цыганок — в батарее не знали, но, уже дважды награжденный, Порохонько ордена не надевал, а, деловито завернув их в тряпочку, носил узелок в нагрудном кармане, как самую большую ценность.
— Нет, не можу ждать! — повторил Порохонько и с силой постучал щепоткой в неширокую грудь. — Я ж не можу ждать, товарищ капитан. Терпежу нет. Лягалов там. Я ползком… Ремешкова возьму…
— Помолчите, Порохонько! — прервал Новиков. — Ешьте лучше кашу! Я не верю в это.
Порохонько побледнел, щетина зачернела на его щеках, спросил нащупывающим голосом:
— Не верите? Что ж, может, и ордена напрасно дали? Тогда возьмите. Я ж оккупированный!.. Може, так?
И он зло достал из кармана гимнастерки узелок с орденами, длинное мрачное лицо его стало решительным.
— Тогда возьмите ж, товарищ капитан!
— Давай ордена, — сказал Новиков спокойно и протянул руку. — Значит, я ошибся…
Он много видел отчаяния на войне и знал: не надо жалеть людей в минуту слабости, и, хотя сейчас заметил в глазах младшего лейтенанта Алешина растерянность и осуждение, сухо повторил: