— Какая-то непонятная штуковина, — отвечал Игнат. — Выходит, что никак не могет она выкарабкаться из трудностей? Тянутся они за следом, как привязанные, и конца им что-то не видно. То была гражданская война, наш батько и мы с тобой ходили в атаки, а опосля зачалась разруха — трудности. После этого повернулась станица на колхозы — трудности. Пришлось даже стрелять в родного брата. Небось не забыл? Погодя малость полегчало, вздохнули было, жить начали хорошо, а тут война с Гитлером — опять трудности. Потом пришлось восстанавливать разрушенное войной — тоже трудности. Братуха, ты стоишь поближе к властям. Скажи мне, когда же она, эта трудностя, будь проклята, отвяжется от нас? Когда же мы поживем всласть и безо всяких трудностев? Или она, эта наша новая жизнюшка, такая собой маломощная, что без трудностев никак не может?
— Может, — уверенно отвечал Холмов. — Еще как может!
— Так за чем же дело стоит? Раз может, то надо действовать!
— Трудно нам, Игнат, приходится, потому что врагов у нас много. Тех, кто и во сне видит нашу погибель. И наша новая, как ты говоришь, жизнюшка окружена ими со всех сторон. Вот тут и попробуй выстоять и обойтись без трудностей. А еще и потому нам трудновато живется, братуха, что сами мы частенько к делу относимся недобросовестно, не так, как того желала бы наша новая жизнюшка…
«Выходит, что я говорил Игнату примерно то же, что вчера мне говорил Сагайдачный, — думал Холмов. — Но это были слова, и Игнат, как можно было заметить по его лицу, не очень-то мне верил. Сагайдачный же не словами, а делами практически доказал, что по самой своей природе советская власть вполне может обходиться без трудностей. Но для этого, как говорил Сагайдачный, необходимо строжайше соблюдать ее основы основ. А что такое — основа основ? Наше государственное устройство? Наш социалистический принцип жизни? Вот и об этом надо мне поговорить со Стрельцовым…»
Въезжая на хорошо знакомую ему просторную камышинскую площадь, Холмов увидел возле кинотеатра грузовик, кузов которого был опоясан черно-красным крепом. Обе двери в фойе были широко раскрыты, над ними склонились флаги с траурными лентами. Обтянутый красным полотном гроб, казалось, был поставлен на венки и венками же укрыт. Входили и выходили мужчины, женщины с черными повязками на руках и с горестными лицами. Щупленькая женщина, голова которой была замотана черными кружевами, тяжело сидела в кресле и смотрела на гроб опухшими глазами.
Возле грузовика, готового принять гроб, Игнатюк остановил «Волгу» и спросил, обращаясь к шоферу:
— Браток, кто помер?
— Секретарь райкома. Стрельцов Николай Авдеич. Сердце разорвалось.
Известие о смерти Стрельцова было таким неожиданным и таким невероятным, что у Холмова защемило сердце и спазм больно перехватил горло. Не веря тому, что услышал от шофера, Холмов направился в фойе. Его встретил председатель райисполкома Руднев, все такой же молодцеватый, подтянутый. Черный костюм отлично сидел на его стройной, уже несколько располневшей фигуре. Черный галстук повязан мелким узелком. По тому, как Руднев подошел к Холмову, как слабо пожал ему руку, точно бы говоря этим слабым пожатием, что даже его, Руднева, неожиданное горе лишило сил; по той невыразимой словами скорби, какая лежала на его здоровом, чисто выбритом лице; по тому, как он сразу же и сам повязал Холмову на руку черную повязку, как бы говоря, что лучше его никто этого не сделает, — по всему этому нетрудно было понять, что теперь, после смерти Стрельцова, вся ответственность за Камышинский район легла на него, Евгения Руднева, и что эту ответственность он возложил на себя добровольно, из чувства долга.
— Сгорел наш Стрельцов. Горе-то какое, Алексей Фомич, какое горе! — Руднев говорил негромко, со значением произнося слова «сгорел» и «горе», как бы желая показать, что никто так, как он, не чувствует это горе и тот смысл, какой содержится в слове «сгорел». — Заполыхал, как факел, и уже нету нашего дорогого Николая Авдеича.
Подошел второй секретарь райкома Щеглов. Походка у него тяжелая, усталая. Здороваясь с Холмовым, он своими полными тоски глазами тоже как бы говорил: «Да, да, я подтверждаю, именно сгорел…» Руднев же, ни на минуту не забывая о возложенной на себя ответственности, бережно взял Холмова под руку и медленно, как в таких случаях это и полагается делать, подвел к гробу и поставил в почетный караул.
Холмов слегка поклонился вдове Стрельцова, заметив, что у этой уже немолодой, с одутловатым лицом женщины, были стеклянные, ничего не видящие глаза. Потом он повернул голову к покойнику. Заваленное венками, на него смотрело худое, обескровленное лицо. Подбородок заострился и как-то излишне напряженно уперся в грудь. Веки затвердели, укоротились и лишь до половины прикрывали глаза с мутными белками. Холмов с трудом узнал Стрельцова и отвернулся.