– Голубушка, – плачет маменька, – душечка! Клавдия Карловна!
– Нет, нет! И не просите! Не могу я иметь влияния на рыжих! Не могу! Не могу! Антипатичны моей натуре! Не в силах, – извините, не в силах.
– Голубушка! Да не все ли равно – кого усовещивать-то? Брюнет ли, блондин ли, рыжий – совесть-то ведь цве-тов не разбирает, безволосая она…
– Ах, ах! Как все равно? Как все равно? Флюиды нужны, а я флюидов не чувствую.
– Матушка! – убеждает маменька, – флюиды будут. Насилу уговорила.
– Так и быть, Марья Семеновна, видючи ваши горькие слезы, возьмусь я за вашего Петю. Но помните: это с моей стороны жертва, великая жертва.
– Уж пожертвуйте, матушка!
Прослезилась Клавдия Карловна и крепко жмет ей руку:
– Ах, Марья Семеновна! вся жизнь моя – одно самопожертвование.
– За то вас Бог наградит! – сказала маменька. Взглянула на небо:
– Разве Он!
Ваш покорнейший слуга тем временем доучивался в Петербурге, у немца-офицера в пансионе: в юнкерское училище готовился. Братья старшие уже в люди вышли. Онисим ротою командовал, Герасим – товарищ прокурора, Митька – главный бухгалтер в банке… Хорошо-с. Едучи к родителям на каникулы, обхожу весь родственный приход – проститься. Ну, известно: поцелуй папеньку с маменькой, кланяйся всем, вспомяни на родном пепелище. Отцеловались с братом Онисимом, ухожу уже.
– Да! – кричит, – главное-то позабыл! Вот что: увидишь Клавдию Карловну, так, голубчик, кланяйся ей очень, очень, очень! да ручку поцелуй, дурак! да передай вот эту штукенцию. От брата Онисима-мол! Пож-жа-луйста!
И сует мне превосходнейший альбом – в серебре – и надпись на крышке: «От вечно преданного и благодарного».
– А о златнице сей, – показывает, – передай, что всегда памятую и не снимаю.
У Герасима – та же самая история. У Дмитрия – та же. У Тита – та же. Навалили мне подарков к передаче кучу. Шали какие-то, меха, ковер. И все – от благодарного, признательного, никогда не забуду ваших благодеяний, ношу и помню, будьте во мне уверены. Даже дико мне стало: что за родня у меня такая? Папеньке с маменькой – шиш, а чужой даме! – горы-горами шлют… просто неловко как-то! Высказал это свое недоумение брату Титу, а он дал мне подзатыльник и говорит:
– Глуп еще. Зелен. Созреешь – сам посылать будешь. Айда!
Приехал. Здравствуйте, папенька! Здравствуйте, маменька! Радостно. Ну, пирог с морковью, творог со сливками, простокваша, – все, как свойственно. Отпировал первые родственные восторги, вспомнил: ба! да ведь у меня подарки на руках… Иду к родителям:
– Папенька, позвольте вашего шарабана.
– Зачем? куда?
– К Клавдии Карловне.
Каково же было мое удивление, когда папенька вдруг страшно вытаращил на меня глаза и едва не уронил трубку из рук, а маменька всплеснула руками и облилась горькими слезами.
– Уже! – стенает, – уже!..
А отец тянет:
– Как ты ска-зал?
– К Клавдии Карловне.
– Пошел вон, дурак!
Ушел. Ничего не понимаю, за что обруган и выгнан. От дверей зовут назад:
– Зачем тебе к Клавдии Карловне?
Мать опять как всплеснет руками и на меня с негодованием:
– Аксюша! как тебе не стыдно?
Даже покраснела вся.
– Как зачем? Мне братцы целую уйму вещей навязали, – все просили ей в презент передать.
– Ага! ну, успеешь… – снисходительно сказал отец.
– Торт там яблочный, от Феди… не испортился бы? – говорю деликатно и, казалось бы, вполне резонно. А он опять вдруг насупился, да как вскинется:
– Русским тебе говорю языком: успеешь… м-м-мерзавец! Ладно. Дитя я был покорное: не пускают, и не надо.
Даже не доискивался, почему. Понял так, что, должно быть, папенька и маменька с Клавдией Карловной поссорились… Пошел со скуки, с ружьем да Дианкою-псицею, слонов слонять по лугам-болотам, лесам-дубравам, деревушкам да выселкам. Вот-с, иду я как-то селом нашим с охоты, а у волостного правления на крыльце писариха сидит, семячки щелкает. «Здрасте!» – «Здрасте! Семяч-ков не угодно ли?» – «Будьте так любезны!..» Баба не старая, муж пьяница, драная ноздря… И пошло у нас это каждый день. Как я с ружьем – она на крыльце.
– «Здрасте!» – «Здрасте!» – «Семячков прикушай-те!» – «Покорнейше благодарю».
С неделю только всего и роману было. Семячек пуда с два сгрыз, – инда оскомина на языке явилась. Но потом сия дама говорит мне: «Молодой человек, как вы мне авантажны!» – «Будто?» – «Право-ну! И ежели бы вы завтра о полуднях в рощу пришли, я бы вам одно хорошее слово сказала…» – «Превосходно-с». Являюсь. Она там. Восторг! Но – вообразите же себе, милостивые государи, мою жесточайшую неудачу: не успел прозвучать наш первый поцелуй, как кусты зашелестели, раздвинулись, и – подобно deus ех machina[9]
– вырос пред нами… мой родитель!– Табло! – восторгнулся Ергаев.
– Наитаблейшее-с табло.
Я обомлел. Пассия моя завизжала:
– Ах, святители! у, бесстыдники! – и была такова.
А родитель, глядя на меня с выражением полной беспомощности пред волею судьбы, выпустил из-под усов огромный клуб дыма, и бысть мне глас его из клуба того, яко из облака небесного:
– Что же поделаешь? Ничего не поделаешь. Закон природы.
И больше ничего. Повернулся и ушел.