«Почему не показаны Семечкины?.. не послано?!..» – чуть в раздражении спросил дед, протягивая лист Ансееву и выжидающе-хмуро глядя в лицо приказчика. Тот пробежал глазами, недоуменно.
– «Опущено-с… доточно помню, что послано!., на семерых-с!.. – и его озабоченное лицо выразило недоуменный вопрос – Конторщик промахнулся, Иван Васильич… у меня красным подчеркнуты Семечкины… самоважней-шие-с… как можно!., будьте покойны-с».
– «Верно?., честнб-е слово?!»
– «Не извольте сумлеваться, все ублаготворены-с… утресь сами опросите».
– «Ручаешься?., знаешь наверное?..»
– «Поручусь, будьте благонадежны-с».
Дед взял красное яйцо с блюда и дал Ансееву.
– «Верю. Не пеняй, что потревожил неурочно. Ну, еще раз – „Христос Воскресе!“»
Ансеев, поликовавшись с дедом, хотя уже христосовался в Заутреню, сказал как-то опасливо-благоговейно:
– «Помилуйте-с, Иван Васильич… все понимаю… сами перетревожились».
Вот это – «перетревожились», Ансеева, крепко осталось в памяти. «Какой милый Ансеев», – подумал я. Понял ли я тогда это – «перетревожились»? Конечно, понял-сердцем. Это было уже мое, заветное и больное даже. Оно было в каждом из нас. Все, радостные, когда садились за стол, и вдруг насторожившиеся тревожно, когда дед крикнул – «позвать Ансеева!» – празднично просветлели, в радости. Эта знакомая мне «тревога» томила меня всегда, когда предстояло радостное: когда повезут в театр, в канун ли великих праздников, в именины, или когда парадно одевали в новое… – тревожащее чувство – «а у других? будет ли радость всем?..» Мне было стыдно, что у других этого не будет, такого нарядного костюмчика, из Москвы, в хрустальных пуговках, с петельками и шнурками… Бежишь садиться в парадные сани – ехать в театр, на елку, – и вдруг увидишь сынишку дворника Матвеича или ездового Никиты, и станет тревожно-стыдно: «а они все такие же, „будничные“?..» Даже до смешного: увидишь в сенях лопату, метлу в углу, а ночь такая морозная, радостная, в святочных ярких звездах… – жалостно станет в сердце, с укором будто: «а они так и будут стоять в темноте и мерзнуть…»
Это болезненное чувство – откуда и как родившееся? – многое объяснило мне в дальнейшей жизни, когда раскрылись передо мной чудеснейшие и страшные ее страницы… – тревожно требующее наполнения.
Розговины тогда стали ликованьем, наполнились чудесным светом. Все затеснились к деду особенно будоражно-радостно: начиналась заветная раздача сверкающих «пасхаликов». Дед достал из бархатной коробки большое золотое яйцо, развинчивавшееся на половинки, и высыпал на фарфоровое блюдечко присланные, по заказу из Москвы, «пасхалики», – малюсенькие, не больше воробьиных, граненые яички из самоцветных уральских камушков: рубиновые, яхонтовые, аметистовые, топазовые, сердоликовые… всякий год, в розговины, одаривал он нас всех, и эти яички привешивались на тонкие золотень-кие цепочки или на пунцовый шнурок, – к прежним «годовичкам». У нас с Катюшей было их больше дюжины, и от отца с мамой, и мы носили эти «пасхалики» всю Святую под рубашкой: мы верили, что они воскрешают нас, освящают и охраняют от зла-греха.
В те памятные розговины все были радостно взбудоражены, все смотрели через яички на блистающий стол, на свечи… и вдруг услыхали глухой, едва различимый голос:
«А мне… бу-дет..?»
Все вдруг оторопели, оглянулись на дядю Васю… Силясь подняться с кресла, он глядел на нас жалобно, разевая рот, будто ловил губами воздух. Он ссутулился, и его крахмальная рубашка ввалилась в него, будто за ней была жуткая пустота. Все примолкли, как от испуга, но дед сказал оживленно-радостно: «Тебе-то да не будет!..»
Сам подошел к нему и дал чудесное-изумрудное, все в сверканьях. Прикрепил на пунцовой ленточке к сюртуку, у сердца. Дядя Вася нагнул голову, приподнял яичко и поцеловал его.
«Благодарю, папаша… обрадовали…» – и стал подниматься с кресла. Дед заботливо, осторожно, положил ему на плечи руки, чтобы он не трудил себя, но дядя, запыхавшись, все-таки силился подняться – прерывисто, шепотом говоря:
«Я сам… обрадовали… ах, ка-кой вы!..»
Дед склонился к нему, торопливо сказав – «Христос Воскресе!..» – и поцеловал три раза.
«Ты меня, Вася, обрадовал…» – сказал он тихо.
– «Чем я могу… обрадовать, папаша!.. – чуть усмешливо-грустно с трудом выговорил он. – Дайте мне наст о я щ е е… чудесное…» – и он показал на пасхальные яйца на столе.
Дед взял с блюда пунцовое и дал дяде.
– «Ну, милый… Христос Воскресе!..»
Дядя Вася – так это вышло неожиданно, – выпрямился усилием в рост деда и отчетливо произнес:
– «Воистину Воскресе!.. так… обрадовали…»
– «И хорошо… слава Богу… – сказал торопливо дед, – угодил яичком?..» – показал он на изумрудное.
– «Бо-льше… ши-рокий вы… тревогой своей обрадовали».