Светлицкая понимала очень ясно, что скрывалось под этими словами: «Любезная моя, не пугай: ты сама хорошо знаешь, что тебя для сцены хватит еще года на два, много на три, да и то, если будешь петь редко, в парадные спектакли. Как постоянная рабочая сила, ты ни одному антрепренеру уже не выгодна, а с гастролями при ограниченном репертуаре очень скоро приешься и потеряешь цену. Контральто сборов не делают. Они — красота и сила ансамбля. За два, за три года ты, быть может, заработаешь тысяч сорок рублей, которые и проживешь. А дальше — у тебя ни гроша, и придется тебе ко мне стучаться: возьми меня к себе на пропитание. А я уже не возьму. И выходит, что за удовольствие нескольких новых успехов продашь ты глупее глупого превосходнейшую богадельню с пенсией на дожитие. Сиди-ка ты смирно на старушечьем положении, делай, что велят, и помни, что не мы в тебе, а ты в нас нуждаешься».
И, оценивая все эти логические и, к сожалению своему, неотразимые доводы, Светлицкая даже глаза закрывала, чтобы не выдать омрачавшей их злобы.
— Бог с вами, Леля! — говорила она плаксиво и сантиментально. — Обижаете вы меня!
— Бог с вами, Саня! — с неуловимым оттенком насмешки возражала директриса. — За что мне вас обижать?
— Уж не знаю, за что, а только поступаете со мною не по-дружески.
— Милая Саня! Дружба дружбою, служба — службою.
— Я задохнусь от безделья, и моя смерть падет на вашу голову.
— Сохрани Бог, чтобы случилось такое несчастье! Нам потерять вас?! Ни за что!
— Дела, милая Леля! Дайте мне дёла! Ну хоть маленького, хоть капелюсенького дела! Не привыкла я жить без дела, не могу!
— Но, милая Саня, у вас же так хорошо идет ваша педагогическая работа?! Вы имеете столько учениц, и все они так вас любят…
Эти слова опять коробили Светлицкую, как злой намек, потому что о школе ее ходили по городу странные и не совсем не справедливые сплетни. Она удерживала готовый сорваться с языка резкий ответ, вздыхала, закрывала глаза.
— Да, конечно… Но — ах, Леля! Профессорствовать — это для певицы с известностью значит сознавать себя старухою… А в старухи мне еще ужасно как не хочется!
насмешливо напевала ей Елена Сергеевна из «Русалки». — Ну вот и спойте в следующий четверг Княгиню… покажите всем молодым, что такое — настоящий-то темперамент.
— Ах какая вы злая!.. А, в самом деле, в четверг — «Русалка», и я занята в Княгине? Правда? [164]
— Как то, что солнце светит.
И Светлицкая уходила, и довольная, и униженная подачкою, свысока брошенною ее самолюбию. Дома — радость стихала, унижение вырастало, мрачные мысли брали верх…
И опять тяжело ворочалось в темной бессонной ночи по кровати тучное, жаркое, железное тело, и искусанные, гневные губы шептали:
— Погоди, Несмеяна-Царевна! Погоди!
При всех странностях, какие молва приписывала преподаванию Светлицкой, учила она недурно. Хотя Рахе, фанатик классицизма, и уверял, будто Светлицкой надо законом воспретить, чтобы не учила пению, тем не менее даже в труппе Савицкой было уже несколько юных компримарий, вышедших из ее школы. Она была завалена уроками. Но бывают профессора пения, счастливые и несчастные на ученические голоса. При всем своем успехе преподавательницы Светлицкая еще ни разу не имела в руках своих ученицы с голосом, который обещал бы большую оперную карьеру.
— Милый друг Саня, — говорил ей Берлога, — чтобы стать новою Ниссен-Саломан, вам недостает только своей собственной Лавровской. [165]
— Да! — вздыхала Светлицкая, — немногого недостает! Подите-ка, дружок, найдите ее — свою собственную Лавровскую!.. Лавровские, как ягоды, под кустиками не родятся, нет хороших голосов, милый Андрей Викторович, хоть шаром покати, — нет! Приходят все какие-то чирикалки…
— Зато, поди, все хорошенькие? — лукаво подмигивал он, заглядывая ей в глаза.
Она улыбалась.
— Есть и хорошенькие!
— Эх, черт! И чего я, дурак, зеваю — школы не открою?
— Ну что вам у нас, бедненьких, хлеб отбивать!
— Хоть бы вы меня инспектором, что ли, каким-нибудь к себе пригласили!
— Козла капусту стеречь?
— Вы-то пуще их стережете!
И оба хохотали. Светлицкая не прощала ни одной шпильки Елене Сергеевне Савицкой, но на грубые дву-смысленности Берлоги не обижалась. На него никто не обижался.
Такую уж странную он нажил себе привилегию!
VII
— Вам нравится? Вы за нас? Вы за меня? Верить ли счастью? — восторженно твердила Светлицкая, повиснув на руке Берлоги.
Он высвободился от нее довольно бесцеремонно.
— Этот звук увлекает меня, волнует, поднимает. Пока я слушал вашу Светочкину, мне все время хотелось ответить ей, слить с ее голосом свой голос…
Берлога оглянулся на директоров, нахмурился и сложил руки на груди — трагическим Наполеоном.
— И вы намерены держать такое сокровище на вторых ролях?!
Светлицкая подняла к нему свои круглые лапки, как молящийся ребенок.
— Ах, Андрей Викторович! Поддержите! Заступитесь!
— Мориц? — настаивал с вопросом Берлога. — Мориц? Леля? Елена Сергеевна?