— Отвратительная манера! — со злостью воскликнул Берлога. — Возмутительно мне это в нем! Я Захара люблю, уважаю, первый с ним друг, но трусость эта его нравственная, греческое вилянье хвостом ни в сих, ни в тех… брр!.. Ненавижу!.. Тушинец! Переметная сума!
Он уселся на ручку той же качалки, где колыхалась Юлович, и приятельски обнял певицу.
— Машенька! Сложи гнев на милость: пора! Не так уж я виноват пред тобою. Да не зайдет день твой в гневе твоем!
— Пошел к черту!
— Не верю: уже не сердишься, — и глаза смеются, и губы врозь плывут… Прошло твое сердце, прошло.
Марья Павловна крепко ударила его в спину кулаком.
— Эх ты! — захохотала она. — Конечно, прошло. Кто на тебя, непутевого, долго сердце удержит? Счастливчик! Баловень! Не стоишь ты того, а прошло.
— Однако, господа, — продолжал Берлога, качаясь вместе с нею, — это очень осложняет дело, что Кереметев удрал, яко тать в нощи… Мы не можем постановить решения без главного режиссера…
— То есть можем, — возразил Рахе, но это предлог на большая претензия.
Елена Сергеевна согласно кивнула головою. Но Мешканов выступил вперед с почтительно склоненною головою и с рукою, растопыренною по-масонски на красном жилете.
— Мориц Раймондович! уважаемый! Елена Сергеевна! досточтимая! Вы в глубочайшем заблуждении! Помилуйте! Какая претензия? Что вы? Хо-хо-хо-хо! Если Захар Венедиктович скрылся, то именно затем, чтобы вы решили сей щекотливый вопрос без него, а он потом примет его готовым, как ядрышко из раскушенного и облупленного ореха. Хо-хо-хо-хо! Излюбленная система нашего Улисса…[167]
Хо-хо-хо-хо! Предположим — если вы дадите дебют девице Тяпочкиной, — не все ли ему равно? Он промолчит. Промолчит вообще для всех и пред всеми. Если не дадите, он — вам промолчит, но Александре Викентьевне будет с жалостью изъясняться: «Ах, мол, этакая, мол, досада, что меня тогда на заседании не было! Я бы настоял, я бы вас поддержал… Ну можно ли, ну можно ли было упустить из репертуара такое вокальное сокровище?! Что делают?! Что у нас только делают?! Ах, ах, ах!»Он представлял наивно-лицемерные манеры старого театрального романтика удачно: хлопал увлажненными глазами, воздымал ладони к потолку и по очереди поправлял то пенсне на переносье, то воображаемую черную шапочку. Артисты смеялись. Мешканов, пришпоренный, продолжал:
— Теперь допустим, г-жа Тютькина будет на дебюте иметь успех. Захар Венедиктович сейчас же в трубы затрубит, что это — его рук дело, он ее нашел, пригласил, под опеку взял, обучил сцене и публике преподнес, как аппетитное кушанье некоторое… хо-хо-хо-хо!.. Если же, чего не дай Бог, m-lle Ботинкина провалится, тот же Захар Венедиктович завтра же перестанет кланяться не только с нею, но и с Александрою Викентьевною, и всем направо и налево станет рассказывать самым умирающим своим голосом: «Вот прозевал один раз, ушел из заседания, — ну и скандал! Что делают?! Что делают?! Ну разве можно было выпускать на образцовую сцену подобное чудище? Ах, ах, ах!»
— Ну довольно вам за глаза паясничать! — вдруг оборвал Мешканова Берлога, — сами хороши!.. Небось в глаза Захару этак изобразить его не посмеете?..
Режиссер захихикал.
— В глаза не посмею… Да и зачем же в глаза? Это невежливо… Хо-хо-хо-хо! Абсолютно не посмею!
Берлога обвел товарищей испытующим взглядом и тряхнул своею косматою гривою.
— Я желаю петь с нею… с этою вашею Пеночкиною!
Светлицкая не утерпела — всплеснула руками и грузно шевельнулась на скрипнувшем стуле: огромная и злая радость впервые удовлетворенного самолюбия, внезапное победоносное торжество старой досады так и хлынули, так и охватили, наполнили и будто расширили ее взыгравшее сердце. Было чрезвычайною редкостью в репертуаре, чтобы Берлога пел с кем-либо из примадонн, кроме Елены Сергеевны. Когда приходилось так, он раздражался, комкал партию, играл скучно и небрежно и доводил своих случайных партнерш капризами и откровенным к ним презрением только что не до слез. Такому же случаю, чтобы он потребовал, — сам заявил и потребовал — участия другой певицы, не было примера за все тринадцать лет дела. Его неожиданный энтузиазм поразил всех, и все смотрели на него странно, почти дико, — к большому его неудовольствию: точно он совершил какую-то неловкость, бестактность, чуть не преступление! Лица Елены Сергеевны не было видно. Она сидела в тени, за зеленым колпаком стоячей электрической лампы, низко опустив голову на грудь. Один Рахе остался спокоен и холоден, как человек, подготовленный и давно ожидавший.
— Ти желаешь с нею петь? — произнес он, на мгновение отрываясь от сигары. — Gut Aber [168]
— что же ти намерен с нею петь?— А почем я знаю? — отрывисто говорил Берлога, кружа по режиссерской в обход письменного стола, над которым склонился строгий профиль Савицкой. — Почем я знаю? Что она умеет, то я и буду с нею петь… Мало ли?.. Ну, — «Демон» там… «Онегин»… «Юдифь»… «Князь Игорь»… «Маккавеи»… что еще? [169]