После такой подготовки наконец становится возможна вторая строфа об осени (VII) – эмоциональная и оценочно окрашенная. В первом случае картина строилась на глаголах – здесь на существительных, идущих перечнем, а единственный глагол люблю
как бы вынесен вперед за скобки. Там картина оживала от начала к концу (появление соседа, и страждут озими), здесь она становится к концу все объективнее и холоднее (в буквальном и переносном смысле). Парадоксальность подчеркнута в первом же восклицании Унылая пора! очей очарованье! (аллитерация, с подтекстом из собственного «Талисмана»: Но когда коварны очи очаруют вновь тебя). Потом она слабеет в сочетании пышное увяданье и становится почти неуловимой в словах в багрец и в золото одетые леса. Багрец (порфира) и золото – это краски царской одежды, раскрытие слова пышное; но багрец – это и чахоточный румянец, о котором в предыдущей строфе было сказано: играет на лице еще багровый цвет. После предыдущей строфы логика парадокса уже понятна: я ценю красоту осени, потому что нам уже недолго любоваться ею; отсюда метафора с оттенком олицетворения – прощальная краса.Движение внимания в строфе VII, как и в строфе I, начинается с деревьев, но идет не вниз, а вверх. Вместо конкретного октябрь
здесь в начале обобщенная пора, потом столь же обобщенная природа; множественные леса менее конкретны, чем роща, а метафорические багрец и золото – чем листы. Для начала момент взят более ранний: ветви еще не нагие, а одетые в яркие листья; для конца – по-видимому, более поздний: не только первые морозы (от которых пруд уже застыл и т. д.), а и отдаленные седой зимы угрозы. Но временного перехода здесь нет, скорее это вневременное сосуществование. В промежутке – ветер (шум и свежесть), небо (облака) и солнце (противопоставленное предыдущей мгле как носитель света, а последующим морозам – как носитель тепла). В начале стихотворения была осень земли, теперь, в середине, – осень неба: тема природы как бы возвышается, подводя к теме творчества. Здесь впервые в изображении природы появляется цвет, до сих пор она была бескрасочным рисунком.От уже осмысленного центрального парадокса идет мысль строфы VIII: как красота девы милей перед смертью и красота осени перед зимой, так перед зимою расцветает и поэт. Расцветаю
– метафора из мира природы, поэтому имеется в виду прежде всего физическое здоровье, а душевное здоровье лишь как его следствие: это подчеркнуто концовочным словом организм с комментарием. Перед лицом смертного холода становятся ощутимы и дóроги привычки бытия, три потребности организма: сон, голод и плотские желания (играет кровь) с их гармонией (чредой… чредой). Их сопровождают эмоции, вытекающие друг из друга: любовь к жизни, легкость, радость, счастье. Описывающие это глаголы становятся все динамичнее: сон слетает, кровь играет, желания кипят, обобщение – я снова жизни полн. Это снова – характерно: мир природы цикличен в своем круговороте угасания и обновления, отсюда – вновь… вновь… чредой… чредой… снова.Все эти последовательности вставлены в неслучайную рамку: в начале говорится, что все это полезно
здоровью моему, а в конце – что разговор обо всем этом есть ненужный, то есть бесполезный, прозаизм. Это еще один шаг подступа от мира естественного, где главное – польза, к миру творческому, где пользы нет и не должно быть (тема «Поэта и толпы», 1828). При слове полезен назван русский холод – это отсылка к еще одному подтексту – стихотворению «Зима. Что делать мне в деревне?..» (1829), кончавшемуся бури севера не вредны русской розе, как дева русская свежа в пыли снегов!; а перед этим в нем присутствовали и сосед, и охота, и даже попытки творчества. Этот эпитет русский – дополнительный контраст между миром естественным и миром творческим, в котором – как видно из опущенных строф Ха и XII – все нерусское: рыцари, султаны, корсары, великаны, Молдавия, Шотландия и т. д., за одним только исключением: вы, барышни мои (в подтексте – метаморфозы пушкинской Музы, описанные в зачине восьмой главы «Онегина»).