Он насупился и откуда-то из глубин скуки, которая выползла на его лицо, сразу состарив его, из своей обособленности и усталости вытаращился на сияющие девственной белизной двери.
— Простите... — заговорил я, — почему вы ничего не можете сказать просто, по-людски?
— А как я говорю? — удивился он.
— Что все это значит? И что вы... зачем вы мне тут...
— Ну-ну, спокойно. Только зря ты мозгуешь насчет себя: может, я пятнышко, которое вывести надо? А может, внедренец? Втычка? Затычка? Спичка? Болячка? Фигель-ми-гель?.. Эх, не стоит. Так и так крышка.
— Какая крышка?
— Всему крышка. Коленом под зад — и шабаш. Вроде бы все по-старому: розы лепесток лижешь, а сердце бьется: засып или нет?! И вот уже будто запустили тебе под кожу ежа, и уж резвится он там, шебуршится — весь дрожишь, весь психуешь... По привычке, понятно, ведь что осталось? Фигуранты.
— Что вы хотите этим сказать? Какие еще фигуранты? Еж под кожей? Что, дескать, нога у меня трясется? Вы об этом? Ну, и что? И... что вы тут, собственно, делаете?
— Знал бы ты, что я делаю... Ну-ка, взгляни... — Наклонившись ко мне, он ткнул пальцем себе в лицо. — Ничего себе вед, а? Загубили меня ни за грош, и хоть бы знать, кто, — а тут одни только чесанки-обезьянки, манд-рильоны шпинделей, орава да кодло, лапша на уши, и конец...
— А зачем вам аппарат? — вдруг спросил я. Мне было уже все равно.
— Аппарат? Что, не знаешь?
— Вы делали снимки...
— Ясно.
— В сейфе... — понизил я голос, со слабой надеждой, что он не признается, но он флегматично хивнул.
— Ясно. Без разницы. Так, чтобы не опуститься вконец, —мозголи хрычевеют, задник отказывает, ну, и щелкнешь что-нибудь, где-нибудь, временами...
— Что вы мне тут говорите?! — Я уже впадал в ярость. — Вы фотографировали тайные документы! Я видел! Можете не опасаться — я вовсе не намерен вас выдавать. Мне это все равно, я не пойму только, почему вы сидите здесь?
— А что, нельзя? Отчего же?
— Да ведь вас могут разоблачить, почему вы не убегаете?!
— Куда? — спросил он с такой безмерной скукой, что я задрожал.
— Ну... ну, туда...
Я выдал себя с головой. Это уж точно. Сердце стучало как молот, я ждал, что скука спадет с его лица, словно маска. Я подговаривал его к бегству — наверно, я сошел с ума, ведь это провокатор...
— Туда? — буркнул он. — Что значит «туда»? Один черт — здесь или там. Щелкнул, так, для порядка, чтобы навыка не терять, да только все попусту...
— Как это попусту?! Да скажите же наконец ясно!!
— Ясно или неясно — один черт. Ты еще не в том месте, не на той стадии, чтобы понять, а если бы что и понял пятое через десятое, все одно не поверишь. Думаешь, вот, моя, провокант, подосланец, кат на мою душу, лихоманщик, хитрюга, нарочно такой из себя скучный, доходяшный, задохлик, обнажается весь, невзгоды свои расписывает, мытарства шпионские, а все это иначе читается, метит совсем не туда — так ведь? Что, неправду я говорю? Ну, видишь... И дальше себе мозгуешь: говорит, мол, что провокант, чтобы я думал, что, говоря «провокант», говорит правду, чтобы я это принял за искренность, мол, от чистого сердца. «От чистого сердца», понятно, тоже что-то другое значит, а когда ты слышишь наконец, как я говорю, что я говорю «провокант», чтобы ты думал, что правда, ну, тогда мы приехали: дьявол — не гость, правильно? И уже ни на грош мне не веришь. А?
Я молчал.
— Погоди, сам увидишь — ничто тебя не минует. Хочешь знать, что, с чем и как?
Он выдержал паузу.
— Хочу! — сказал я, хотя не верил ни одному его слову.
Он усмехнулся горько, скривив уголки рта.
— Не веришь — но все равно! Прикидываешь... Слушай. Перевербовались, хлеба ради, сперва только раз. До последнего стула и толчка. И что же — идти на попятный, если по-прежнему платят, так, что ли? Хоть бы сдохли, не могли уже перестать. И пошли у них атасы да выкрутасы, перевербонция, перевнедренция! И вот уже дуплет — ничего, триплет — ничего, квадруплет — мое почтение, теперь квинтуплеты кое-где попадаются. И долго так? А черт его знает! Паскудство! Паскудство! Я, старый, честный шпион, ветеран, говорю тебе это!
Он яростно и отчаянно бил себя в грудь — та прямо гудела.
— Погодите, — сказал я, — не понимаю. Так вы хотите сказать...
— Я ничего не хочу сказать, и оставь ты меня в покое! Чего язык понапрасну обтрепывать? Ты все равно — иголка от патефона, а пластинка — заигранная; теперь ты будешь разглядывать мои слова наизнанку, против шерсти, каждое слово вверх ногами, в ширинку ему заглядывать и в карманы, добавишь сюда мой храп, мыло, бритву, будешь намеки повсюду отыскивать, задние мысли, так, что ли? Делай что хочешь, только бритву не трожь! У тебя есть еще время. Слишком это было бы хорошо, чтобы так вдруг сразу за бритву. Я, как увидел тебя, решил, что тебя подослали, чтобы у меня ее отобрать.
— Да ведь я ее сверху принес... это ваша бритва?