В последние годы жизни Матисс устроил у себя в маленькой вилле па Ривьере комнату с сетчатыми стенами и держал в этой комнате множество ярких, волшебно раскрашенных тропических птиц.
Он подолгу рассматривал оперение этих птиц, чтобы научиться у природы ее способности к великолепной раскраске.
В этом поступке старого мастера была та простая мудрость, которая, соединенная с опытом и способностью к упорной работе, сообщает человеку бесспорные черты гения.
Матисс был мужественным человеком. Он не оставлял кисти даже в тяжелейшие предсмертные годы, когда он был прикован к постели после операций и задыхался от астмы.
Мне хотелось расспросить Лидию Николаевну о Матиссе. Но я не решился на это так же, как и мои спутники. Мы молчали.
В тишине шумели ветки деревьев: окна выходили в сад. Тень от высокого цветка падала на лицо Лидии Николаевны. В самом наклоне ее головы чувствовалось одиночество.
Я осмотрелся. Кроме картин, вокруг было много прекрасных вещей. Срезанные цветы доживали свой век в теплой комнатной воде. Всюду лежали превосходно изданные книги.
Снова я подумал о большом и непоправимом одиночестве этой женщины. Матисс умер. Родина была потеряна давно.
Мы вышли. Надо было торопиться на вокзал. На бульваре Порт-Рояль было темновато от вечера и листвы платанов.
— Приезжайте в Россию, — сказал я Лидии Николаевне. — Хоть услышите, как шумят сосновые леса. Во Франции таких нет.
— Не знаю, — ответила она и болезненно улыбнулась. — Прошло уже сорок лет, а я Россию помню только потому, что очень часто вижу ее во сне. Но эти сны все какие-то расплывчатые...
До вокзала Сен-Лазар Лидия Николаевна молчала. Молчала она и на вокзале. Изредка она украдкой взглядывала на кого-нибудь из нас. В этом взгляде мне чудилась непонятная мольба и тоска.
О чем она безмолвно просила нас напоследок? О чем она могла нас просить? О милосердии, о том, чтобы мы считали ее своим, родным, русским человеком, несмотря на годы недобровольного изгнания.
Вокзальная суета и судорожные скачки стрелок на перронных часах не позволяли ей собраться с мыслями и сказать что-то самое важное.
Поезд тронулся. Лидия Николаевна шла у самого вагона, вытянув левую руку, крепко прижимая пальцы к пыльной стене вагона, как бы боясь расстаться с ним, не обращая внимания на то, что кондуктор и какой-то человек в кепи с золотым галуном кричали ей, чтобы она отошла подальше от поезда.
Потом она сразу остановилась и прикрыла глаза единственным, что у нее было в руках, — маленькой лакированной сумочкой.
Всю ночь поезд дико грохотал и яростно рвался к океану, как будто там он забыл что-то самое дорогое.
В Гавре шумел ровный дождь, сливаясь с крутых крыш. В раскачавшихся от океанской волны гаванях сжимались и разжимались пятна машинного масла.
Мы прошли через залитый светом и похожий на ангар зал таможни на пустые и мокрые палубы теплохода.
Ночыо я поднялся на шлюпочную палубу. Мне не спалось. Сквозь тихий гул Ла-Манша я услышал звон колоколов на плавучих бакенах и увидел несколько слабых зарев. То па французском берегу светились бессонные маяки.
И снова у меня, как перед встречей с Парижем, а теперь из-за расставания с ним тяжело забилось сердце.
Живописная Болгария
Мне придется начать этот небольшой очерк о Болгарии с короткого замечания по поводу слова «шума».
«Шумой» по-болгарски называется листва. На примере этого слова становится заметным совпадение смысла слова с его звучанием. Явление это в жизни любого языка встречается не так уж часто.
Листва, действительно, почти все время шумит. Весной и летом она шумно трепещет от ветра, а осенью собирается в кучи и трещит под ногами.
Я упоминаю об этом потому, что приехал в Болгарию в разгар осеннего «шума», в пышную «цыганскую осень» — соперницу нашего русского «бабьего лета». Поэтому я увидел страну — поразительно живописную и разнообразную по своим ландшафтам — в такой ясности осеннего воздуха, что издалека был заметен каждый высохший лист винограда, окрашенный в побледневшее золото или темную киноварь и пронизанный спокойным солнцем.
В Болгарии сохранились старые монастыри — бывшие оплоты в борьбе народа с турецким владычеством. Стены монастырей расписаны фресками. Особенно хороши фрески великолепного художника — примитивиста Зографа.
Я видел в одном из монастырей вблизи города Тырнова, как в низкое окно церкви проникла виноградная лоза. Листья ее пожелтели к осени. Они кое-где прикасались к фрескам Зографа, и их нельзя было отличить от светло-золотого сияния фресок. Внутри церкви висели, зацепившись за резной дубовый алтарь, большие кисти черного винограда.
К счастью, сухая осень тянулась долго. Мне повезло еще и потому, что я увидел Болгарию после уборки урожая.