Тишина таких мест, как Версаль, известных всему человечеству, действует на нас с неотразимой силой. Прежде всего она вызывает мысль, как говорили в старину, о «быстролетности нашей жизни».
Поколения сменяются, а здания надолго переживают их. Только ступени лестниц заметнее всего стираются от человеческих шагов. В Версале мысли об отшумевших событиях и людях ходят следом за вами, как призраки.
Глубокая немота застоялась, как сумрачная вода в огромных бассейнах, деревья теряются во мгле. Падают сухие листья. По никто уже не размышляет над их падением, как это делали наивные философы восемнадцатого века.
Единственный хозяин (правда, в будние дни) этих садов — тишина. Ее можно слушать без конца. Ее оттеняет далекий гул Парижа, похожий на равномерный шум исполинского водопада.
В Версале я был утром. А вечером я прочел в одной из парижских газет заметку о том, что на окраине версальских парков были найдены трупы безработного шофера и его сына, мальчика восьми лет. Отец, отчаявшись найти хоть какие-нибудь средства к существованию, застрелил мальчика и застрелился сам, как пишет газета, «в припадке умоисступления». Заметка была озаглавлена: «Ужасающая драма в Версале».
Тишина этих садов скрывала жестокое человеческое горе, скрывала просьбу маленького мальчика о милосердии. Никто из современников не услышал этой просьбы, Великие гуманисты Франции давно умерли: и Гюго, и Золя, и Ромен Роллан. От них остались только могилы с засохшими цветами.
— Такова жизнь! — как любят говорить французы.
А Версаль все равно прекрасен. Он властвует над человеческими сердцами и хранит в тени своих садов сырой запах корней и побегов — запах бессмертия. В Париже ега не услышишь.
Однажды в нашу гостиницу на Монмартре пришли две элегантные женщины.
Они попросили вызвать вниз, в маленький холл, где шотландец, обливаясь потом, доигрывал партию в карты, с богомольной уборщицей, двух советских писателей: Гранина и меня. За нами мгновенно взлетел в своем граненом лифте Пти-Пьер.
Он вознесся к нам на четвертый этаж с его темным коридором и запахом пыльной лаванды, как из рая в ад, сияющий золотыми пуговками и ослепительными зубами, подобно маленькому купидону с румяных картин Гвидо Рени.
Победоносно глядя на нас, он сообщил о сказочном счастье, свалившемся в Париже на наши головы: две красивые, как Джина Лоллобриджида, русские дамы хотят нас видеть и ждут внизу.
По некоторым интонациям Пти-Пьера мы поняли, что он не считает нас вполне достойными для знакомства с этими дамами и что его, должно быть, смущает ширина советских брюк. Но, посмотрев на наши брюки, он успокоился и даже пропел какой-то куплет.
Должен сказать, что ширина советских брюк бурно и настойчиво обсуждалась всеми западными газетами, от Стамбула до Стокгольма.
Мы спустились в холл по лестнице (лифт, которому, очевидно, передалось волнение Пти-Пьера, немедленно застрял на четвертом этаже). Пти-Пьер шел впереди нас, как церемониймейстер. На третьем этаже он прогнал с лица улыбку. На втором этаже его лицо приняло надменное выражение, как у самого величественного привратника в Париже из отеля «Ритц».
Навстречу нам встали две русские женщины. Они обе были воплощением изящного смущения. Женщины оказались эмигрантками, двоюродными сестрами, увезенными из Томска в трехлетием возрасте, давно уже получившими советские паспорта, сотрудницами парижского издательства, выпускающего книги по искусству.
Из газет они узнали о приезде русских писателей и пришли попросить автографы на наших книгах. Обе женщины, особенно старшая, Лидия Николаевна Делекторская, прекрасно говорили по-русски. Их русский язык был чист, певуч, и это обстоятельство первое время нас несколько стесняло. Мы отвыкли от такого языка. Он нам казался излишне мелодичным. Говорить так мы уже не умели.
В тот день Лидия Николаевна стала помощницей нашего гида. Она превосходно знала Париж и всюду ездила с нами.
Наш же официальный гид — студент Сорбонны, русский юноша из эмигрантской семьи — был просто в восторге от помощи Лидии Николаевны.
Милый и добродушный, этот юноша был неслыханно ленив. Он ходил без пуговиц на пиджаке и в порванных туфлях. Наши сердобольные туристки штопали ему на ходу в автобусе прорехи па локтях пиджака и пришивали к нему пуговицы.
Из-за своей исключительной лени гид-студент (звали его Сережей) предпочитал отмалчиваться и не давать назойливым туристам никаких объяснений.
Его спрашивали, например: «Что это за памятник молодой женщине с мечом в руке, вон там, на площади?» Гид невозмутимо отвечал: «Откуда я знаю? У французов мания ставить памятники всюду и кому попало».
Если кто-нибудь высказывал осторожное предположение, что это, по всем признакам, памятник Жанне д’Арк, то гид тотчас же соглашался и говорил, что это вполне правдоподобное предположение.