Сдержав свой первоначальный нерассуждающий пыл, я утерял героическую слепоту, иногда приводящую нас к последствиям совершенно непоправимым, и очутился в обычном состоянии осторожности, осмотрительности, боязливых расчетов – как быть с деньгами, как раздобуду на двоих, не лучше ли не мучиться и ничего не менять: я словно бы вынужденно отказался от всего, что уже считал своим – от разделенности, от крепкого долгого счастья, – если бы всё это и осуществилось, я бы немедленно стал терзаться страхом безденежья, ответственностью за Лелю, недостаточностью сделанного для нее, и столько жестоких опасений, постоянная жадная борьба превысили бы и вытеснили мою любовь. Мне и одному нередко представляется, будто я беспомощным и ненужным откуда-то выброшен на этот свет, и всякий успех, особенно денежный, мне кажется случайным и последним, и если деньги начинают уходить, я хотел бы сжаться до бедности, до самой позорной нищеты, пока непонятным, опять-таки последним чудом не появляются новые деньги – и вот жить столь шатко, думая еще и о Леле, о печальной ее зависимости от этой шаткой жизни, мне просто нестерпимо, у меня не хватает смелости и, пожалуй, не хватает бесстыдства. К тому же я знаю привычным, быстро смиряющимся чутьем, выработанным многими поражениями, что Леля, какая бы она ни была со мной ласковая и милая, уйдет, выскользнет от разделенности, что в степени, в полноте радости есть у меня предел – и это любовное благоразумие совпадает с благоразумием житейским.
Впрочем, некоторая осмотрительность проявилась у меня и в том, как я готовился Лелю встретить, и, точно жених или муж, освобождался перед ее приездом от «наскучивших холостых связей» – скорее даже неосмотрительность, а прямолинейное упрямство маниака, который добивается своего и, не видя наносимого зла, убирает очередные препятствия. Правда, «освобождение от холостых связей» – от Иды Ивановны и от недавно разболевшейся бедной Зинки – было для меня не только мелочью среди многих других, означавших и подготавливавших Лелин приезд, но и чем-то самостоятельно-приятным: я задолго до Лели грубо решил избавиться от обеих женщин, и мне лишь не хватало посторонней опоры для последних оскорбительных объяснений. Теперь такая опора – в Лелином приезде – найдена, и эти последние объяснения наконец произошли, причем оказались они жестокими, мне безразличными и как бы деловыми.
С Идой Ивановной развязаться было, конечно, проще: я знал и себя наперед настроил, что должен провести томительных десять минут, которые сразу забуду и после которых вернусь к приятным мыслям о Леле. На один миг явилось искушение – от какого-то расчетливого и, вероятно, глубокого моего корня – с Идой Ивановной не расходиться, избежать этих тягостных десяти минут. Леля не узнает о скрытом моем «романе», он же будет невольно передающимся противовесом, злорадной самозащитой, прежде недостававшей и столь необходимой при неравенстве отношений, при такой, как у меня, беспомощности перед Лелиной женской силой. Но часто головное во мне – от примеров, по которым я постепенно себя воспитал, от собственных достойных поступков и умиленной за них гордости – бывает благороднее действительной моей природы, и я именно головой назначил себе быть перед Лелей чистым и нерасчетливым, а с Идой Ивановной скучно объясниться и даже ей не посылать (что было бы всего удобнее) прощального письма, всегда пренебрежительного и как бы увольняющего в отставку. Головное мое благородство выражается также и в том, что я с обеими женщинами молчаливо (в пределах «джентльмэнства») откровенен и не оспариваю утверждений, будто влюблен я не в какую-нибудь из них, а в Лелю. Основываясь на таком, уже введенном и естественном тоне предельно допустимой откровенности, я решил Иде Ивановне просто объявить о скором Лелином приезде, заранее уверенный в степени впечатления, предоставляя ей самой высказать и сделать выводы. Я так и поступил и лишний раз убедился, до чего Ида Ивановна умеет быть незаметной, необременяющей, легкой и как не требует того же самого от меня.
– Вы знаете, на днях приезжает сюда Елена Владимировна.
– Я этого ждала. Вы больше не придете? (после утвердительного моего молчания) – не стоит ничего говорить. Попрощаемся – и конец.
– Вы, как всегда, правы.
Я был обрадован ее мужской лаконической стойкостью. Вообще, Ида Ивановна казалась менее растерянной, чем обыкновенно: может быть, это ее роль – принимать обиды, щелчки, издевательства от человека, с котором она связана. Еще вероятнее – она просто равнодушна ко мне, и я ей нужен (как и всякий другой) разве только для «отвода чувственности».