Мы сидели вдвоем в кафе, откуда Леля, по чьему-то берлинскому поручению (как всегда добросовестная и аккуратная), собиралась звонить по телефону. Когда она поднялась, я шутливо-умоляюще на нее взглянул, точно прося мне позволить с нею вместе подойти к телефону и не остаться одному – прежде не допускались подобные «лишние вещи», но теперь, когда отношения стали необязывающими, неответственными, дружески-легкими, Лелины придирки ко всем таким – будто бы любовным – моим требованиям возникнуть уже не могли, и она, смеясь, одобрительно мне кивнула. Мы очутились – как бы взаперти – в крошечной темной будке, я вызвался Лелю соединить с нужным ей номером и этим скучно был занят, потом, добившись, освобожденный, вдруг увидал ее, нежно белеющую в темноте, совсем рядом с собой – почти вплотную и по-жуткому доступной, – и у меня появился тот загадочный горький страх, с которым в нас просыпается всё, когда-то любимое, затем подавленное или малодушно отложенное на бесконечный срок, и вот мною подавленное снова во мне ожило – сладость нашего с Лелей объятия, возможного нерасставания, верности, надежда крепко с нею договориться, какая-то выстраданная праведность смертельной моей любви. Мне представилось попросту нелепым Лелю не погладить, не тронуть рукой, не поцеловать, и низкопевучий ее голос разливался словно бы для меня одного и был глубже, значительнее тех безразлично-вежливых фраз, которые ей приходилось кому-то выкрикивать в телефон. Моей терпеливости пришел конец, Леля немедленно это угадала и, не сделав ни одного движения – среди продолжающегося телефонного разговора – растерянностью и недовольством – как-то обидно меня отрезвила. Тогда сразу вернулось мое полузабытое состояние отвергнутости, горечи, боли, и я лишь поразился точности совпадения – до чего близко совпали два столь разновременных моих состояния, два чувства обиды, прежнее, уже забываемое, и новое, острое – как будто меня освободили от душной хлороформенной маски и после нескольких минут сладкого свежего воздуха снова эту же маску надели. Подобной точности совпадения не бывает в словесной передаче, в прилежном намеренном припоминании, и это не раз уже меня озадачивало: я возвращаюсь всё к одному и тому же, около него кружусь и никак не могу выпутаться – почему искусственное восстановление прошлого (если только оно и настойчиво и добросовестно) часто бывает резче, сильнее того, что мы восстанавливаем, но остается всегда иным. Мы можем создать нечто еще не бывшее, приближающееся к бывшему и более, чем оно, лакомое для обостренного, избалованного нашего сознания, но этого бывшего не воссоздадим, а природа нам иногда прошлое возвращает во всей его очаровательной свежести и непрочности. Видя ошеломляющее различие – нечаянного, нам постороннего, воссоздавания и наших попыток такому воссоздаванию подражать, – я невольно задумался о каком-то, на нас идущем, потоке вечности, который от нас не пойдет, о том, что создаваемое нами неповторимо, единственно, исключительно и всё же не будет вечным – в этом и его острота, и его несвязанность с тусклой всесветной жизнью, и героическая его ненужность.