Когда устанавливается такое – требующее вдумчивости и спокойствия – и вправду, без придирок, невольно-спокойное соотношение, мы добрее и проще воспринимаем то самое, что при иных условиях нас уязвило бы и вызвало ссору: я еле отметил Лелино признание о деньгах, подаренных Сергеем Н. (он уехал на съемки в Америку), неуловимую в ней перемену от этой внезапной обеспеченности – планы на будущее, мысли о делах и о поездках, высказанные каким-то беспрекословным новым тоном, – я без малейшего осуждения принял, что Леля не раскаивается в помощи Сергея Н. и рада отсутствию забот, завтрашним дорогим платьям, полубарскому чистому отелю. Со странной непоследовательностью – может быть, от обычной смелой своей откровенности – Леля сообщила, обнадеживающе мне улыбнувшись, как было с Сергеем тяжело, когда окончательно выяснилось, что ладить они не могут, что им необходимо разойтись, и как Сергей – «после всего случившегося» – ее «конечно, не оставит в нужде». Я именно еле отметил – без настоящего искреннего порицания – не только Лелину какую-то беспечную неразборчивость, но и собственное при этом малодушие: ведь я как бы соглашался на чужие о Леле заботы, на мужскую, в сущности, любовную щедрость. Однако быстрое мое согласие не объяснялось какой-нибудь корыстной ленью (что я сам не должен о Леле заботиться – пишу совершенно честно, мне сейчас не надо ни позировать, ни оправдываться), я просто отказывался вдаваться во всё постороннее главной, понемногу раскрывавшейся и вдруг меня наполнившей очевидности: вот Леля со мною в одном городе и каждую минуту достижима – для живых ответов, для поцелуя руки или сладкого, будто бы нечаянного дотрагивания, для постоянного любования голосом, выбором слов, соучастием в душевной моей напряженности, всем жарко ощущаемым нашим соседством. В одном смысле я изменился – как-то мгновенно и безотчетно – в умении распоряжаться внутренней своей работой, направлять по своей воле разноценные дневные усилия: еще вчера я мог установить любое – самое ошеломительное – их чередование (откуда вся моя действенность, некоторый успех и непривычная скука), я без труда себя заставлял до такого-то часа воображать о Леле – всегдашний мой отдых и разряжение, – потом готовить деловой разговор или (что оказывалось всего тяжелее) придумывать вечернюю запись, вымучивать слова, находить нужный смысловой и ритмический их порядок, сегодня же я освежающе поглощен Лелиным упоительным присутствием, и нарочно его лишиться – ради чего угодно другого – было бы противоестественно и похоже на какое-то бесцельное самоистязание.
Я стараюсь иногда понять, в чем же существо такой, как у меня теперь, безоглядной всезабывающей поглощенности. Многие попытки ее объяснить (влечением, неизбежной борьбой, страхом потери) лишь говорят о первоначальном поводе, о том именно, что подобную нашу поглощенность может вызвать, поддержать, обострить, но ее существо, ее словно бы душа – в другом: женщина, которою мы так непомерно, так доверчиво заняты, становится невидимым, несознающим своей роли судьей наших поступков, разговоров и даже тайных, никому не выдаваемых решений, и мы вслепую берем ее взгляды (действительные или нами же приписанные), вернее, ее вкусы – то, что она с бессознательной уверенностью одобряет и хвалит, – по этим взглядам и вкусам меняем свои и настойчиво меняемся сами, причем одобрение нам нужно безоговорочное, ежеминутное, непрерывное, и мы, словно дикари своего божка, постоянно (и, конечно, мысленно) запрашиваем женщину, нехотя нас завоевавшую, о каждом – самом безразличном – пустяке, эта женщина незаметно делается какой-то полуотвлеченной нашей совестью, и вот, любовной, особенной, повышенно-уязвимой совестливостью, вызывающей в нас необыкновенную к себе самим требовательность, проникнута и оживлена (как в наивном сознании тело душой) любовная наша поглощенность, и нам необходимо, и тем даже необходимее быть одобренными, иметь чистую незапятнанную совесть, чем более силен и остер первоначальный повод, такую поглощенность вызвавший и ее раздувающий, всё равно какой – неизвестность, страх потери, борьба – один или несколько или все сразу. И теперь, добравшись до слов об этой удивительной любовной совести, превращающейся просто в совесть, я опять наталкиваюсь на предположение, для верующего человека произвольное и кощунственное, о возможности заменить что-то, потустороннее и будто бы незаменимое, здешней, всепроникающей человеческой любовью.
Вся эта необычно-высокая душевная моя настроенность, кажется, немного зависит от некоторой возвышенности отношений, теперь наметившихся у меня с Лелей – я ничего для себя не хочу, не расспрашиваю, не обвиняю (к чему так долго и злобно готовился), и мне странно-легко оставаться безучастным, нелюбопытным и терпеливым. Блаженная ясность первого дня была прервана совсем неожиданно.