Вчера вы были усталая, кислая, простуженная, и – как это изредка у нас водится – под вечер отправили меня в кафе. Я хотя и привык к почти беспрестанному вашему присутствию, хотя испытываю в нем какую-то ненасытную потребность и по-жадному боюсь упустить всякую возможную с вами минуту, но готов легко примириться – если вы почему-либо недостижимы – с мечтательным одиночеством или с незатейливыми, скромными отвлечениями: несколько подряд случайных, по-разному приятных кафе, непривычная, всегда веселящая свобода, смутные посторонние соблазны, а главное, дневниковые мои листки – всё это неизменно меня притягивает, и я сейчас же себя переставляю от счастливого уюта с вами на такую длительно-безоблачную свободу. Однако вчера, за что бы я ни принимался, всё у меня выходило как-то неудачно, и я не без расчетливости пожалел о неиспробованной попытке вас переубедить – вы часто уступаете разумным моим доводам и жалобам. В первом же кафе – уединенном, тихом, обычно располагающем меня к «творчеству» – я прилежно начал писать, но мысли всё не складывались и ускользали: по-видимому, всякое творчество есть напряженнейший труд, беспощадная с собою борьба, и удобная обстановка, сибаритское беззаботное настроение, предвкушаемая скорая награда едва ли ему способствуют. Бывают и другие, как раз противоположные препятствия, когда невыносимо-тяжело что-либо записывать или хотя бы поправлять записанное – из-за чрезмерной, почти неврастенической к себе требовательности – и только остается ждать у себя перемены, но вчера я не мог преодолеть именно ощущение ленивой и праздной избалованности, усыпляющей самую возможность усилий и вызванной тем, что всё с вами давалось без усилий, не мог найти какую-то углубленно-творческую сердцевину, утерянную и не восстановленную внезапно обедневшей душевной памятью. Я даже съездил домой, чтобы захватить давно отложенный французский роман, – несмотря на равнодушие к любым книгам, возникшее в последнее время из-за невероятной поглощенности вами. Всё же заставил себя прочитать десяток страниц и затем – встретившись в шумном Монпарнасском кафе со скучнейшими приятелями, мне почему-то обрадовавшимися, – незаметно книгу «посеял». Как ни странно, такие недочитанные книги запоминаются лучше других, словно ушло не всё предназначенное им внимание и сохраняется любопытство к тому, чем они продолжатся и кончатся. С приятелями, чуть-чуть назойливыми, пришлось выпить – «за компанию», без удовольствия и подъема. Наконец отвязавшись от них, я попытался себя направить на мысли, как бы отодвинутые единственной для меня реальностью – вами, – казавшиеся прежде и действительно являющиеся самыми из всех ответственными – мысли о смерти, о Боге, о судьбе. Меня когда-то поразило одно предположение – что, быть может, всё разрешается для нас плохо, Бог есть, а человеческого бессмертия нет, – но страшное это предположение мне теперь представляется искусственным, бедным, чужим: я слишком уже заполненно-тревожно живу – и вот вчера мгновенно встряхнулся, едва подумал о вас, о том, спите ли вы, и в какой позе, и темно ли в таинственно-родной вашей комнате.
Оказывается, у вас было бурно, и вы не могли меня дождаться, чтобы скорее с шутливым испугом описать «вчерашнее глупое недоразумение». Правда, ни вы, ни я никак бы вперед не угадали, что к вам явится Марк Осипович после телефонного звонка и настойчивой фразы: