Западный взгляд видит здесь тревожную амбивалентность. Пафос империи, порядка, законопослушности был силой, перед которой стихала не только сенаторская аристократическая фронда, но и народная вольница. Для среднего жителя лояльность в отношении своего рода, национального предания меркла перед культом государственного могущества. «Если какой-либо род мистики волновал его сердце, это был мистический восторг перед таинственным величием империи ромеев» (Аверинцев). Победа христиан над язычеством была подготовлена отрывом наднациональных задач, в решение которых втягивались человеческие массы, от языческой почвы. Христианство приняло факт разрыва с природной органикой. Язычество поневоле берегло душевную, социальную, да и всякую данность. У христиан оказалось головокружительно мало мистического уважения к природе. Отдельность от мира давала все права над ним, накладывая по существу только одну «обязанность» любви. В абсолютной отрешенности была соль христианства. Поэтому уникальное избирательное сродство между ним и мировой державой могло сохраниться только при условии их четкого разделения. Между тем в Византии церковь по первому приглашению власти вступила в альянс с ней. Ни та ни другая после этого не могли остаться самими собой. Плодом их смешения стал знаменитый византийский эстетизм. Просвещеннейшая держава раннего Средневековья, единственная не разоренная наследница античной культуры ослепляла мир своим организационным, техническим, художественным совершенством. Опираясь на сконцентрированную силу знания, изощренной дипломатии, векового военного искусства, Византия высилась нерушимым храмом среди смятения переселяющихся народов. Варварству была противопоставлена гармония чинного строя, мудрая
При Юстиниане, законодательно закрепившем симфонию империи с церковью, явно обозначилась амбивалентность византийского сознания, оборотная сторона культивируемого пластически-гармонизирующего подхода к реальности. Сенсационным примером служат сочинения Прокопия Кесарийского, центральной фигуры византийской историографии VI века.
Прокопий не слишком отличался своей объективностью – в своих сочинениях об императорских новостройках и отчасти в своей истории войн он восхвалитель императора, а в «Тайной истории» его злостный очернитель[461]
.Полярных крайностей редко избегали византийские политики и идеологи, публицисты, полемисты, риторы. Фатально впадая или в надрывные восхваления, или в захлебывающееся гротескное очернительство, они поневоле заставляли думать о противоположной стороне дела. Попытки вдуматься в истину социальной и духовной реальности сбивались на восторги или на зловещее нагнетание бедственных картин. Одним уклоном провоцировался другой.
Раздвоенность внешне гармонизированного сознания неожиданно обнаруживается в другой грани византийской мысли. В «Таинственном богословии», заключительном трактате псевдонимного Ареопагитического корпуса, первые упоминания о котором относятся тоже к юстиниановской эпохе, провозглашается равноправность и равночестность приписывания божеству всех мыслимых качеств – и отрицания за ним каких бы то ни было свойств вплоть до высших и догматически закрепленных атрибутов благости, истины, красоты, троичности. Торжествующе выставив вечно истинный ряд утверждений и против него ряд столь же истинных отрицаний, последний великий богослов христианского Востока умолкает в экстазе тайнозрений.