Шоссе поднялось на пригорок и стало петлять по лесу. Можно было подумать, что под дубами, березами, елями притаились солдаты немецких полков, дивизий, которые должны, согласно фронтовому ультиматуму, сдаться в плен. Но лес зловеще молчал. Только во всю мощь разноголосо щебетали разбуженные утром птицы.
Проехали еще две-три деревни. Везде царила тишина. Словно все вымерло вокруг. От немого безмолвия Виктору стало тоскливо. Старался забыть об опасности, но тревожные мысли возникали невольно. За войну несколько раз сообщалось об убийстве парламентеров. Последний раз — в Будапеште. Может, стояла такая же, как и теперь, тишина? А у них даже автоматов нет. Если встретят пулями, то скорее бы. Лишь бы не мертвое молчание…
Впереди, за зеленым полем озимых, показались строения города. Полковник вынул из планшета карту. Когда подъехали к шлагбауму с поднятой вверх перекладиной, он махнул рукой, приказал остановиться. Виктор посмотрел на часы. Было без десяти минут шесть. Их никто не встречал…
Стоя возле машины в один ряд — пограничник посредине, Виктор с шофером по бокам, — дождались шести часов и на всякий случай еще минут десять простояли.
Никого не было. Немцы от встречи уклонились. Может быть, они бросились сдаваться в плен союзникам?
Заблестели первые лучи солнца, зайчиками заиграли на позолоченном шпиле какого-то высокого городского здания. Полковник подал знак садиться в машину. За всю дорогу он так и не сказал ни единого слова.
В деревне, которую только что проезжали, парламентеры услышали гул моторов. По шоссе шли советские танки. И удивительная вещь: селение, которое полчаса назад казалось вымершим, вдруг ожило — над воротами дворов, из окон домов, из щелей фронтонов высовывались белые флаги…
Еще раз весть о победе Виктор услышал, когда они уже возвратились в город, где размещался штаб полка. Ее провозгласил счастливый военный регулировщик, молодой краснощекий сержант, стоявший на перекрестке улиц. Но и без него все можно было понять: солдаты, сидевшие в кузовах грузовиков, махали пилотками, кричали, смеялись…
Полковник вынул белый платочек, вытер слезу. Город весь был в белых флагах. Они свисали с окон, балконов…
Виктор, как и все, размахивал руками, кричал — не только своим, но и колонне пленных немцев, которых вели по улице. Когда началась война, ему было только шестнадцать, а теперь двадцать, и за эти четыре года он тоже многое повидал и пережил — был подпольщиком и партизаном, вот уже почти два года на фронте. В сорок первом ему довелось быть свидетелем того, как фашисты занимали их тихое местечко на Полесье, и теперь он благодарен судьбе, что дожил до этого светлого майского дня и победителем вступил на землю, которая породила столько горя…
В МАКОВ, НА МЕЛЬНИЦУ…
ИЗ ПРОШЛОГО
С той стороны, где восходит солнце, пробилась полоска зари, а звезды совсем побледнели. Над землей пелена тумана, такая густая, что не увидишь хат напротив. Улица в этом месте круто отступает, поворачивая на запад и оставляя поросший зеленой муравой выгон. На выгоне, позвякивая привязанным к шее колокольчиком, фыркает чья-то лошадь. Проснулась и стрекочет на заборе сорока. Спит еще село Большие Ковали. Даже собаки не брешут.
На улице затарахтели колеса, но у двора Тимоха Воловика стук затих. С воза соскочил коренастый, в суконной белой свитке и белых портках человек, «тпрукнул» на лошадей, привязал вожжи к телеге.
На возу, на мешках с зерном, сидят обмотанные посконными платками две толстые, как копны, бабы. В окнах низкой Тимоховой хаты темно.
— Посдыхали они тут или еще какая напасть?
Человек нащупал засов, отворил калитку, зашел во двор. Посреди двора, против колодца, на котором в предутренних сумерках чернеет высокий журавль, стоит телега. Хомут висит на колышке перед дверью в хату. Прислоненная к переднему колесу, стоит дуга. Человек подошел к темному окну, согнутыми пальцами постучал в стекло.
Тимох Воловик, несмотря на почти летнюю пору, лежал на печи, а жена его Настя — на сбитых из досок полатях. Незамужняя дочка Маня, подложив под голову свернутый кожух, спала на лавке. Пахло сладковатой прелью — как раз посреди хаты лежала вытащенная из подполья картошка с длинными белыми ростками.
Услышав стук в окно, Тимох вскочил, сбросил с печи ноги.
— Проспали, холера его возьми!..
Настя встала, надела паневу и, шлепая босыми ногами по полу, пошла в сенцы открывать. В хату вошел Петро, родной Настин брат.
— Все не выспитесь, — сказал он. — Стой тут через вас. Хозяева, трясца вашей матери.
В хате понемногу серело. Восьмилинейную лампу, что висела на обсаженной дохлыми мухами проволоке под потолком, можно было и не зажигать.
Тимох сидел у шестка. Вытащил из печурки заскорузлые онучи, мял их и растирал.
— Говорят, Ёдкову мельницу на той неделе пустят, — сказала Настя, чтоб как-нибудь оправдаться. — Может, и ехать не надо…
Петро с досадой снял с головы николаевскую, со сломанным козырьком фуражку, пригладил рукой редкие, свалявшиеся волосы.
— Раймонт у Ёдки. Сам давеча спрашивал.