Петр Васильевич никак не хотел, чтобы Никодим указывал на какие-то промашки ему, депутату сельского Совета, коммунисту.
— Власть-то она у вас правильная, — продолжал священник, уже как бы повторяясь. — А вот поступаете вы неправильно… Вот и ты… — Никодим пристально взглянул на Петра Васильевича. — Зачем увозишь меня от людей? Я им ничего плохого не делал… Они идут ко мне, а значит, к богу идут, нашему всевышнему, который всегда хочет только добра. Вы тоже добра людям хотите. Может, это и есть наше всеобщее благоденствие?
Он посмотрел еще раз на Петра Васильевича, ожидая его возражения, но тот ничего не сказал, только тихо тронул кнутом лошадь. Его молчание окрылило священника.
— Не может Россия без бога, — уже твердо добавил он. — Никак не может…
— Не без бога, а без веры. А это разница…
— Мужику что Христос, что еще кто… — продолжал священник, как бы не слыша возражений Петра Васильевича. — Но вы его всякого бога лишили… Всякого! Слышите?.. А я очень люблю русского мужика, люблю Россию…
Петр Васильевич вспомнил сейчас этот разговор, с которого прошло уже более пятнадцати лет, задумался. Рядом с Никодимом встал Шурка, белобрысый подросток. Вспомнил, как приносил он всегда им в поле воды с родника… «У него еще такой маленький бидончик был… Кружки три в него входило, не больше… А он носит, бывало, и носит, пока не напоит всех…»
В бане все так же трещали дрова, однако дыму уже было меньше — поленья догорали. Бабушка сидела молча, смотрела перед собой на невысокую траву. Ее морщинистый лоб вздрагивал, а в потускневших глазах виделась задумчивость.
«А сколько было бы Шурке сейчас лет? — подумал Сережка. — Ведь он был старше меня…»
Когда дед пошел в баню и бабушка осталась с Сережкой, она сказала:
— Вот в том лесу были партизаны. А знаешь, как называется тот лес?
— Нет.
— Настенькин.
Сережка уже слышал об этом, но откуда шло такое название, не знал.
— А почему Настенькин?
— Когда-то очень давно, — начала рассказывать бабушка, — жила в нашей деревне девушка. Звали ее Настя. Ладная, красивая была девушка… И полюбилась Настя одному парню… Он тоже люб ей вышел.
— А ты их знала?
— Нет! Что ты! Это давно было… И вот, когда их свадьба была уже слажена, помещик, которому принадлежало тогда Никольское, как и все здешние деревни, запретил им жениться.
— А почему запретил?
— Ну, запретил, и все… — не нашлась она, что ответить. — За другого захотел выдать Настю. Но не вышло так, как задумал помещик. Не стала Настя женой другого. Ушла она тогда в лес и повесилась на березе.
— Ну а почему он все-таки запретил? — не отставал Сережка.
Она задумалась, как бы вспоминая то далекое время, и еле заметная досада коснулась ее маленьких глаз. Может быть, она представила себе ту бедную Настю, которая решила лучше умереть, чем подчиниться помещику, а может быть, пришли и другие воспоминания… Во всяком случае, Сережка ничего этого не видел — он смотрел на лес.
— С тех пор и зовут этот лес Настенькин… Рассказывают, что ночью в нем всегда плачет Настин дух. Многие даже слышали…
В это Сережка уже не поверил. Он знал, что никаких духов не бывает и что все это сказки.
Распаренным вышел из бани дед. Его красное одутловатое лицо так и горело. Казалось, поднеси к нему спичку, и оно зажжется.
К Сережкиному удивлению, дни в деревне летели гораздо быстрее, чем в Москве. Настало ощущение какой-то необыкновенной свободы, которой не было там, в городе. И вовсе не потому, что шли каникулы. Нет… Здесь, в деревне, было много необычного и непонятного.
Был головокружительный простор, который, казалось, не имел ни конца, ни края. Исчезли куда-то беспокойство, неуверенность, которые всегда сопровождали его в Москве. Не стало тревоги… Сережка жил, будто плавал в океане. Взрослые всегда были где-то далеко. «Если не подойдешь к ним сам, их можно вообще не увидеть целый день, — размышлял он. — Они всегда заняты. Не то что в Москве…» И хотя оставался в нем еще протест против деда, который так бесцеремонно привез его в деревню, он уже не жалел о том, что оказался здесь.
Деревенские от него не отходили. Еще бы! Городской! И не из какого-нибудь Юхнова или Медыни, а из самой Москвы! Легко догадаться, что Сережка, конечно, этим пользовался. Сначала, правда, осторожно, а потом уже, как говорится, без зазрения совести.
— А ну-ка! Притащи картошечки, — давал он задание кому-нибудь из деревенских сверстников.
— Зачем?
— Печь будем.
И картошечка приносилась так же, как доставлялись соль, лук, краюха хлеба. Сережка, правда, иногда и поощрял деревенских, рассказывая про Москву, какие там дома, площади, сколько машин на улицах. Его слушали всегда очень внимательно, ведь никто из Никольских ребят в Москве не был. И хотя Сережка иногда привирал, придумывал, что сам видел, как передвигали однажды с одного места на другое подъемным краном большой дом, ему все равно верили. А как же иначе? Ведь он сам видел…
Наступил июль. Он-то и принес первые огорчения в Сережкиной деревенской жизни. Началось все с того, что Витькина мать увидела, как он учит ребят играть в карты.