Но теперь по вечерам у него собирались друзья и засиживались далеко за полночь. А поскольку компания эта была молодая, и всегда полуголодная, то Николай поручил мне позаботиться о том, чтобы чай и лёгкие закуски были всегда наготове. И я завёл такой порядок, что к определённому часу буфетчик накрывал чайный стол в его комнате и приносил свежую выпечку и вошедшие в моду бутерброды. Потом буфетчик уходил. А я оставался, чтобы каждому желающему вовремя подлить чаю или предложить вкусную шанежку. Когда это произошло в первый раз, друзья Николая в мою сторону даже глаз не повели — зачем обращать внимания на какого-то слугу! Но Николай твёрдо произнёс, такое, что все замерли и с недоумением смотрели то на него, то на меня. Он сказал:
— Господа, хочу вам представить друга детства моего, очень мне близкого человека, и при том — великолепного кондитера, в чём вы сегодня же убедитесь, Карла Кальба. Мы с ним редко разлучаемся, и потому вы будете часто видеть его в моём обществе.
Я, кажется, сильно покраснел и смутился, но тут же взял себя в руки и сдержанно поклонился. Конечно, были сначала и удивлённые, и недоумевающие взгляды, слишком неожиданным был этот пассаж Николая, но поскольку я, не покидая комнаты, скромно располагался у окна, и поднимался с места только для того, чтобы налить кому-нибудь чаю, то к моему молчаливому присутствию все скоро привыкли. Конечно, наши отношения с Николаем — дело особенное, но новые его друзья, узнав Львова поближе, поняли, что не только ко мне у него было такое дружеское расположение: всю свою жизнь угадывая в простых людях особенно одарённых, он приближал к себе многих из них, и был с ними на короткой ноге долгие годы без всякого панибратства.
Итак, у них составился кружок. Самых близких к нему людей я быстро узнал. Пять месяцев кряду они выпускали рукописный журнал. Я читал эти журналы с большим интересом. В них молодые люди упражнялись в прозе и стихосложении, а также пробовали делать какие-то переводы. Я, конечно, не литературный критик, а в те годы был одного возраста с издателями, хорошо их знал и от того мне нравилось абсолютно всё, что там писалось. Но готовя эти записки, я перелистал заново все эти журналы. Слава Богу, они бережно хранились мною и моими домочадцами все эти годы. Теперь глазами пожилого человека, весьма осведомлённого в литературе, я понимаю, что опыты Львова были в те годы достаточно робкими, хотя к тому времени он уже достаточно уверенно владел французским и итальянским языками.
Однажды на мой праздный вопрос, чем он нынче занимался на службе, Николай, засмеявшись, ответил вот таким каламбуром (он был позже размещён в названном рукописном журнале):
«Итак, сегодня день немало я трудился:
На острове я был, в полку теперь явился.
И в школе пошалил, ландшафтик сделал я;
Харламова побил; праздна ль рука моя?
Я Сумарокова сегодня ж посетил,
что каменным избам фасад мне начертил.
И Навакщенову велел портрет отдать.
У Ермолаева что брал я срисовать…»
Я, конечно, понял только одно: день Николая был сегодня непраздным. Увидев моё изумлённое лицо, он, с улыбкой, попытался мне кое-что объяснить. Несколько дней назад в полку брал он у кого-то портрет Ермолаева, чтобы его «срисовать», что некто Сумароков чертил ему фасад каменных изб (бог знает, зачем они ему понадобились), и что его интересует какой-то «ландшафтик».
Услышав от друга про «ландшафтик», я подробно расспросил о нём Николая. Занявшись серьёзно изготовлением кондитерских изделий на кухне у Соймоновых, я всё чаще приставал к дяде Гансу с вопросами о сооружении всяких архитектурных строений из тортов и мороженного. Дядя Ганс только плечами пожимал — он никогда не занимался ни рисованием, ни черчением, а всяческое понятие об архитектуре у него вообще отсутствовало. Я воспользовался моментом и пристал к своему другу с нижайшей просьбой взять меня в ученики хотя бы по черчению, и составить для меня самый малый словарь архитектурных терминов и названий в надежде, что когда-нибудь он меня всё же просветит и в этой части.