Сажали нас в машины нечеловеческим способом: сначала набили полный кузов зэками стоя, а затем скомандовали: «Садись!», и тут же последовал дополнительный окрик: «У кого голова будет торчать, буду бить прикладом!» Не могу сказать, была ли эта угроза исполнена; мне, во всяком случае, не досталось. Видимо, моя голова не торчала.
При таком способе посадки сесть нормально хотя бы на пол кузова было невозможно: садились друг на друга. Я сел очень неудачно: на моих ногах сидело по человеку. Все мои попытки как-то улучшить положение ног успеха не имели. Сначала было очень больно, потом стало вроде бы затихать.
Можно понять, что не хватало транспорта, но зачем было заставлять живых людей находиться в таких мучительных позах, да еще и с наклоненными головами, этого понять было никак невозможно. Скорее это было откровенное желание причинить дополнительные страдания.
Ехали долго. Миновали поселок Дуки, где находился штаб нашего четвертого отделения, пересекли по льду Амгунь, еще километров двадцать, и вот показалась зона, но не проволочная, а из жердей, вертикально зарытых в землю. Кто-то сказал, что это сделано специально для штрафной, но я думаю, по другой причине — просто не хватило проволоки. На этой стройке постоянно чего-то не хватало. Всю эту колонну мы строили, не применив ни одного гвоздя, а при необходимости рубили замену гвоздям из проволоки соответствующего диаметра.
Открыт задний борт, команда «Вылезай!» Пробую вылезать, не получается: не чувствую ног. Кое-как сползаю вниз, хочу стать на ноги, но не могу — ног нет. По какой причине это произошло, не знаю: или от сидения на ногах людей, или от мороза, или от того и другого вместе, но встать не могу, — и ни удар приклада, ни пинок валенком не помогают.
По команде конвоя двое из моих спутников хватают меня под руки, волокут по снегу через ворота, втаскивают в палатку и бросают на жердевом полу.
Добрые души из старожилов палатки (как выяснилось потом, они узнали меня по Хунгари) уложили меня на нижние нары и сняли унты. Пора было что-то делать; я отмотал портянки и начал мять и массировать бесчувственные ноги. Мне показалось, что делал я это долго, и уже начал разочаровываться в своих усилиях, как вдруг колонуло в одном месте, потом в другом, третьем, десятом, и вскоре обе ноги все целиком стало колоть бесчисленным количеством мелких уколов. Я даже попытался встать на ноги, но у меня вновь ничего не вышло: раньше я не мог стоять, потому что не было ног, а теперь — ноги были, но держать меня не могли из-за боли. Но все на свете когда-то кончается, ноги мои восстановились, и я начал выяснять местные обстоятельства.
Это была 414-я штрафная колонна, которая надолго потом стала пугалом для всех заключенных, сначала в Амгуньлаге, а затем и в Нижне-Амурлаге, куда вошел Амгуньлаг. И вообще в то время несколько раз реорганизовывали систему дальневосточных лагерей — то соединяли, то разъединяли, а мы обо всех этих фокусах лагерного начальства просто не знали.
Колонна была в самом начале своего существования; ни в зоне, ни за зоной еще не было ни одного рубленого здания, только палатки, большие и малые. Видов работ было только два: лесоповал и плотнично-строительные. Вспомнив, что еще во время работы в шахте я имел кое-какое отношение к искусству владения топором, я решил идти в плотники, хотя и плохо представлял себе, что мне придется делать. Зато с лесоповалом я уже был достаточно знаком, и он мне не понравился. Особенно теперь, когда в тайге было уже по пояс снегу.
Со следующего утра я уже трудился в одной из двух плотницких работающих в зоне бригад. А еще одна бригада рубила за зоной здания казармы охраны и дома для начальства.
В бригаде, конечно, сразу поняли, что никакой я не плотник, но я старался, у меня появился хороший, почти постоянный напарник, и я быстро постигал азы профессии. Великим мастером я не стал, но к концу своего пребывания на 414-й я уже рубил стены из бревен «в полдерева» или по-старорусски «в охряпку», укладывал «в ласточкин хвост» балки и лаги, готовил и устанавливал стропила и даже настилал полы.
Так началось мое пребывание на 414-й штрафной, и это стало за всю мою жизнь (а мне уже 78) самой тяжкой частью. Где-то в Священном писании сказано: «.. и мерзость запустения, и стон, и плач, и скрежет зубовный», — так я считаю, что это написано именно о 414-й штрафной. А если кто-то скажет, что люди написали это за несколько тысяч лет до существования 414-й и вообще советской власти и НКВД, отвечу: на то они и пророки.
Было что-то и отрадное. У меня сразу появился приятель. Звали его по формуляру Вильгельм Кац, он же…, он же… и он же, и одним из «он же…» был Ярослав Хмелевский, что и являлось его настоящим именем. Я сразу уловил его польский акцент и заговорил с ним по-польски; он страшно обрадовался, но уже через минуту понял, что никакой я не поляк, но это не помешало нам крепко сдружиться.