Однажды Боннэр пошла на Страстную Пятницу в церковь. После службы сидела на лавочке у церковной ограды. Рядом присели несколько женщин и стояли два мужика. Вели вполне спокойный и мирный разговор. Один из мужчин сказал женщине, что сидела рядом с Боннэр: «Пойдем, скоро темно будет, а хулиганья развелось». Женщина поднялась, кто-то из сидевших сказал со злобой: «Да стрелять их надо побольше». Мужчина поддержал: «Это правильно, перестрелять всех». — «Ну, уж и всех! — не выдержала Боннэр. — Всех, может, все-таки не стоит». — «Нет, стрелять, — убежденно продолжил второй мужик, — а то пораспустились, никакого порядку». И третья женщина сказала: «Круче надо, круче». — «Да было уже круче, куда еще?» — снова влезла в разговор Боннэр, хотя уже осознавала бесполезность любых аргументов. Встала и пошла, а сзади послышалось неодобрительное шипенье, будто она и распустила молодежь.
Они страдали за этот народ, который мечтал об одном: чтобы пришел новый Сталин и стал стрелять всех подряд. Владимира Буковского спросили: «Вы пойдете на баррикады за этот народ, за эту страну?» Он ответил: «На баррикады идут за себя. За свое чувство достоинства».
Никак не удавалось передать информацию во внешний мир. Никак! А внешний мир переживал. Где Сахаров? Международный Красный крест объявил Сахарова в розыск — тщетно. Алексей Семенов, сын Боннэр, объявил голодовку перед зданием советского посольства в США. Один из московских физиков заметил по этому поводу: «Вот до чего Боннэр жестокая, теперь она заставила голодать сына». Ему возразили: «Но как она может заставить что-то сделать сына, если она не может ни написать ему, ни позвонить?» — «Ну, это она найдет как». Жесток человек. И труслив. Или глуп?
Зимянин: «От Боннер никакой порядочности ожидать нельзя. Это — зверюга в юбке, ставленница империализма»
Вдруг Елену Георгиевну повезли в КГБ. Вводят в большой кабинет, где ее чуть ли не с распростертыми объятиями встречает некто в элегантном костюме — ухоженный плотный мужчина. Говорит: «Елена Георгиевна, мы с вами уже встречались во время следствия по дневникам Кузнецова. Моя фамилия Соколов». Да, было такое
Боннэр разревелась. Она-то боялась, что ее привезли в КГБ, чтобы сообщить о смерти Андрея Дмитриевича, но по виду Соколова сразу поняла, что Сахаров жив. Жив! Она плакала, а кагэбешник ее утешал: «Да что с вами!» Наверно, подумал, что она расчувствовалась, увидев его после стольких лет разлуки.
Она успокоилась, и начался, собственно, разговор. Соколов для начала попугал ее: мол, будет хуже, если она попытается передать информацию в Москву, может никогда больше не увидеть своих детей. Сказал: «С Андреем Дмитриевичем все в порядке. Все хорошо». Она: «Что же хорошего? Он голодает». — «Какая голодовка! Никакой голодовки и нет». Соколов, видимо, считал, что если человека насильно кормят, то это уже не считается голодовкой. Видимо, они так и докладывали Горбачеву: никакой голодовки нет, это все злостные выдумки западной пропаганды.
Прощаясь, Соколов, мило улыбаясь, поинтересовался: «Елена Георгиевна, ну сколько вам еще инфарктов надо?» Заботливый…
Боннэр много позже пришла к выводу: Горбачев к тому моменту уже дал указание КГБ разобраться с Сахаровым. У них шла своя борьба, и было неясно, кто сильней: Горбачев или КГБ? Судьба Сахарова зависела от исхода этого поединка.
5 сентября Елена Георгиевна была дома. Вдруг входит Андрей Дмитриевич. Она радостно кинулась к нему, но он остановил ее: «Не радуйся. Я не надолго». Видимо, у нее было такое лицо, что он сразу же объяснил: «Ко мне приезжал Соколов, он просит тебя написать некоторые бумаги…» Она не дослушала: «КГБ — на три буквы!» Андрей Дмитриевич, спокойно и тихо: «Дослушай». Она замолчала. Он продолжил: «Тебя просят написать, что если тебе будет разрешена поездка для встречи с матерью и детьми и для лечения, то ты не будешь устраивать пресс-конференций и общаться с корреспондентами». Когда она поняла, что от нее требуют только закрыть рот для прессы, закричала: «Да ради Бога!»
Боннэр тут же села за машинку и отстучала требуемый текст. Сахаров взял бумагу и заторопился: за ним должна была прийти машина. Он боялся, что его обманут, не приедут за ним и таким образом посчитают, что он прекратил голодовку. Она попыталась сказать ему, что они поддаются давлению, изменяют своим принципам, но Андрей Дмитриевич отмахнулся — у него действительно не осталось больше сил на общественные дела, он чувствовал себя больным, усталым и хотел только двух вещей: заниматься наукой и быть с ней, с Люсей.
Неужели он сдался? Неужели ошибся Виктор Некрасов, когда писал о Сахарове: «Этот человек ничего не боится. Ничего! И никого!»?
Андрея Дмитриевича увезли.