На одной станции мужчина, не очень высокий и с небольшим чемоданчиком, — я помог ему залезть, потому что он никак не мог протиснуться в битком набитое купе, — вдруг спросил меня:
— Не знаете, случилось что-то? — Я пожал плечами. — А вы не знаете?
Но ему никто не ответил, и он снова обратился ко мне:
— Вы тут самый молодой, верно?
— Прекратите, — упрекнула его огромная женщина надо мной. — Уберите свою голову, куда вы ее суете?
— Простите. Я просто думал, может, пути где-то ремонтируют, — начал он оправдываться. — Или, к примеру, мост.
— Ничего они не ремонтирует, все время ехали, нигде не стояли.
— Ехали и так опаздываете? — Он не мог поверить. — Даже во время войны поезда...
— Надо бы спросить того, кто едет с самого начала, — перебил его кто-то. И тут же поинтересовался: — Кто из вас едет с самого начала?
Люди начали переглядываться, словно в поисках виноватого. Я не признавался. Тогда они попытались вспомнить, кто на какой станции сел и кто в это время уже находился в купе. Вы? Вы? Голову даю на отсечение, что этот мужчина. Вот эта женщина. Как это не вы? Я вас запомнила. А женщина, о, она вот здесь сидела, где вы? Нет, этот мужчина уже стоял. Я вошла, а он стоял. О, та женщина тоже была. Я? Что за наглость! Это вы уже были. Я даже подумал, может, вы мне место уступите. Но кто теперь станет уступать место, даже женщине. Боже, что эта война с людьми сделала. Боже мой, Боже мой.
Того и гляди разразится скандал.
К счастью, поезд остановился на очередной станции, и в купе забрался пассажир — правда, всего один, зато обвешанный тюками за четверых. Сначала он забросил эти тюки прямо на людей, после чего залез сам. Точнее говоря, всех отодвинул, иначе бы не поместился. Он не ругался, не бранился, только обвел купе злым взглядом, словно обвиняя всех едущих в том, что поезд опаздывает. Хотя полки были завалены до потолка, он, ничуть не смутившись, начал распихивать свой багаж, тесня чужой, сдвигая, перекладывая одно поверх другого. Купе аж тряслось. Однако никто не сделал ему замечания, никто даже не сказал, чтобы он не клал, к примеру, это на то. Все смирились и, разумеется, перестали выяснять, кто когда сел, никто никому больше не сказал ни слова, даже шепотом. Может, те, кто часто здесь ездил, знали этого человека. Трудно сказать. Не знаю, как он догадался, что бумажный сверток, перевязанный бечевкой, — это шляпа.
— Чья это шляпа? — грозно спросил мужчина.
— Моя, — признался я, помолчав.
— Тогда почему она здесь лежит? На свою сторону кладите. Где сидишь, туда и багаж надо класть.
Он переложил шляпу на мою сторону, сунув поверх чьего-то чемодана, под самым потолком. Раскидав наконец свои тюки, велел сидящим на скамейке подвинуться, потому что, мол, не намерен всю дорогу стоять. И все — правда, с трудом — молча потеснились. Усевшись, мужчина еще поерзал, чтобы занять побольше места. Надавил на соседку справа, на соседа слева, те, в свою очередь, нажали на своих соседей, но по-прежнему никто не произнес ни слова. И тут поезд тронулся.
— Ну что ж, поехали, — сказал он. — А раз поехали, так и доедем. — После чего покрепче угнездился на лавке и, как бы про себя, произнес: — До войны у меня тоже была шляпа. Коричневая фетровая. О, целое состояние стоила. Я пошел в партизаны, и пулемет разнес ее в клочья. Мы в них, они в нас — и конец шляпе. — После чего он обвел купе немного смягчившимся взглядом, словно разом снимая с попутчиков вину за опоздание поезда.
Откинул голову назад, закрыл глаза, в следующее мгновение дыхание его стало глубже. Поезд трясся, дребезжал, постукивал на стыках рельсов, как на ухабах, с грохотом пролетал стрелки, так что можно было и не заметить. Губы пока были сжаты, и лишь напиравший изнутри воздух словно бы с каждым выдохом пытался их раздвинуть. Но я уже понял, что нас ждет. Каждый большой храп начинается с малого. Я с трепетом ждал.