Хотя, может, их как раз из музея и привезли: куда-то надо было определить, вот и решили — в школу. Вы, наверное, помните: тогда всё возили, привозили, отвозили, отсюда туда, оттуда сюда или еще куда-нибудь. Не только инструменты. Машины, животных, людей. Мебель, постель, посуду. Мы иногда ходили на станцию, так товарняки шли один за другим, и все полные. Пассажирские поезда — редко, а товарные без конца. Может, так после каждой войны бывает, всё возвращается на свои места, хотя война ведь и места сдвигает с места, меняет местами, а иные и искать уже не стоит — нет их больше на свете.
Как-то раз пришла машина и привезла арфу, клавесин, виолу да гамба. Мы не знали, что это за инструменты, спросили учителя, а он заплакал. У арфы не было половины струн, в клавесине осталось всего несколько клавиш, а виола да гамба вся в дырках, словно кто-то по ней специально палил. С тех пор мы его полюбили. Только его одного из всех учителей. Хотя, как я уже говорил, он почти всегда был под хмельком или попросту пьян.
Неизменно носил при себе такую плоскую бутылочку. Вот здесь, в нагрудном кармане. Не стеснялся того, что он учитель, не раз бывало — вынет при нас, отхлебнет.
— Простите, мальчики, не могу я без этого.
Все учителя вели себя, как военные, а с нами обращались, как с новобранцами. Кроме него, все ходили в форме, с погонами, хоть и без звездочек, перетянутые армейскими ремнями. Поговаривали даже, что в карманах у них имеются пистолеты. У нас, учеников, тоже была форма, то ли черная, то ли темно-синяя, ботинки, подбитые гвоздями, пилотки, а на пилотках металлические значки — полукруг солнца, обрамленный лучами. Что, как нам объяснили во время политинформации, означало восходящий новый, лучший мир. И мир этот — перед нами. Мы должны научиться только вере, несокрушимой вере. Именно этому нас должны обучить.
Еще нас учили разным профессиям. Каменщика, штукатура, столяра, кровельщика, токаря, слесаря, фрезеровщика, сварщика, механика, электрика и еще нескольким. Каждый мог выбрать, кем он хочет быть. Но не все зависело от желания. Больше — от того, сколько человек брали на ту или иную специальность.
Жили мы в бараках, по бригадам. Во главе бригады — бригадир, старший по возрасту и самый сильный, а над ним в каждой бригаде еще был воспитатель.
Я сначала выучился немного играть на горне и весь год играл по утрам побудку. После побудки — умывание, завтрак, ячменный кофе без молока, хлеб с повидлом. Потом построение в две шеренги на плацу, поверка, приказы. Как правило, несколько человек получали выговор за какую-нибудь провинность. Потом мы шли на уроки, каждая бригада в свой класс, или в мастерские. Два раза в неделю — выход на работы, с лопатами, с кирками, песню запевай...
Чем мы занимались? О, работы тогда хватало. Тем более что в том месте, где располагалась наша школа, несколько месяцев стоял фронт. Мы засыпали бункеры, окопы, воронки от бомб — некоторые такие огромные, вы себе не представляете. Видели? Ну вот. Дороги ремонтировали, во всяком случае, хоть как-то приводили в порядок, чтобы можно было проехать. Или дробили камень для этих дорог. Разбирали разрушенные здания, которые грозили обвалиться. Или мосты на реках, если они уже не подлежали ремонту. Восстанавливали дамбы, развороченные танками или специально срытые, чтобы могла проехать техника. Ну как обычно после войны. Дождь не дождь — все равно работали: нам говорили, что надо закаляться. Да, конечно, и зимой тоже. Расчищали от снега дороги, железнодорожные пути.
Что касается учебы, то были среди нас и те, кто во время войны учился в тайных, подпольных школах. Были и такие, кто окончил семь классов. Но большинство не умело ни читать, ни писать. Кое-кто умел, но разучился, пока война шла. Пока война идет, не только, как читать и писать, можно позабыть. Самого себя забыть можно. Они и забывали. Не знали, откуда они, как их зовут, где родились, когда. Послевоенные оборванцы, я уже говорил: без дома, без отцов, без матерей, зато нередко с нечистой совестью. К тому же все мы были разного возраста — старше, младше, некоторые вообще еще дети. Хотя на самом деле ребенком никто уже не был. Невозможно было остаться ребенком, даже если кому-то и хотелось.
Так что у нас была не обычная школа: отчасти школа, а отчасти эдакая армия для подростков. Как и полагается в армии, мы докладывали, рапортовали, а за малейшую провинность — бегом марш вон до того дерева, иной раз с каким-нибудь грузом. В форме, в огромных резиновых сапогах. Или столько-то отжиманий. А за серьезные провинности — в карцер, на хлеб и воду. И обращаться к учителям полагалось не как в школе — пан учитель, а гражданин учитель, к коменданту — гражданин комендант. Так что мы не чувствовали себя обычными школьниками. И мало кто рвался переходить в следующий класс. Впрочем, особого значения это не имело. Всех уравняли, очевидно считая, что война всех вернула к азам, так что и учили нас с азов.