Повышение плотности референции не было ни чем-то безобидным, как простое повышение уровня знаний и образования, ни настолько свободным от противоречий, что его можно было бы обобщить грубым термином "культурный империализм". В большинстве случаев это был вопрос политики, но не всегда с однозначным подходом. Почти никогда власть европейских колониальных хозяев не была настолько велика, чтобы навязать невольным подданным самый престижный из всех культурных экспортов Запада - христианскую религию. Плотность ссылок была асимметричной не только в рамках (всегда неравновесных) колониальных отношений, но и по двум другим причинам. Во-первых, крупные европейские державы неоднократно отказывались от хрупких союзов с ориентированными на Запад реформаторами на Востоке и Юге, если это казалось целесообразным в угоду национальным или имперским интересам. К началу века в Азии и Африке почти никто не верил, что Запад, придерживающийся жесткой реальной политики, заинтересован в подлинной модернизации колоний и тех независимых периферийных государств, которые считали себя перспективными претендентами на модернизацию. Утопия благожелательного партнерства Запада и Востока в модернизации, достигшая своего пика в 1860-1870-1880-х годах в связи с реформами позднего Танзимата, правления хедива Исмаила в Египте и периода Рокумейкан в Японии Мэйдзи, уступила место глубокому недоверию к Европе.
Во-вторых, благодаря развитию восточной филологии, этнологии и сравнительного религиоведения знания о неевропейском мире на Западе заметно расширились, но это не имело никаких практических последствий. В то время как Восток заимствовал у Запада все, что мог, - от правовых систем до архитектуры, - никто в Европе и Северной Америке не считал, что Азия или Африка могут служить образцом в чем-либо. Японские ксилографии или западноафриканские бронзы находили своих почитателей среди западных эстетов, но никто не предлагал, например, взять Китай в качестве образца для организации государства в Западной Европе (как это делали некоторые в XVIII веке, когда китайская бюрократия завоевала немало поклонников на Западе). В теории культурный трансфер был в определенной степени взаимным, на практике же он был односторонним.
(4) Еще одной особенностью века стало противоречие между равенством и иерархией. Швейцарский историк Йорг Фиш в своем крупном учебнике справедливо назвал одним из центральных процессов в Европе второй половины XIX века "последовательную реализацию юридического равенства через устранение отдельных областей дискриминации и эмансипацию затронутых ими групп". Эта тенденция к юридическому равенству была связана с правилами и моделями стратификации общества, которые снижали значение семейного происхождения, делая рынок более важным, чем когда-либо прежде, для определения социального положения и возможности продвижения по служебной лестнице. С отменой рабства трансатлантическая часть Запада, где статусная иерархия была уже менее выражена, чем в Старом Свете, присоединилась к тенденции всеобщего равенства.
Европейцы были глубоко убеждены в совершенстве и всеобщей обоснованности своих представлений об общественном устройстве. Как только элиты неевропейских цивилизаций знакомились с европейским правовым мышлением, они понимали, что оно одновременно и специфично для Европы, и способно к универсализации, содержит угрозу и возможность, в зависимости от обстоятельств и политических убеждений. Особенно это касалось постулата равенства. Если европейцы осуждали рабство, неполноценное положение женщин или репрессии против религиозных меньшинств в неевропейских странах, это могло стать взрывоопасным вызовом устоявшемуся порядку. Результатом должны были стать радикальные изменения во властных отношениях: ограничение патриархата, свержение рабовладельческих классов, прекращение религиозных и церковных монополий. Социальное равенство было не только европейской идеей: утопические представления о выравнивании, братстве и мире без правителей были распространены в самых разных культурных контекстах. Однако в своем современном европейском обличье, будь то христианский гуманизм, естественное право, утилитаризм или социализм, идея равенства стала бесценным оружием во внутренней политике. Консервативная реакция была неизбежна, культурные битвы между модернистами и традиционалистами стали правилом.