Какая-то мысль, видимо, мелькнула у него в голове, а может быть, воспоминание осветило лицо его радостью, как это бывало с ним, когда он приходил под дикую грушу на поле Скуратовича. Ничего он больше Зосе не сказал. Теперь это был уже не пастушонок Михалка, Это был рассудительный человек, Михал Творицкий. Он и стоял здесь, перед вокзальным крыльцом, как работящий мужчина, широко расставив ноги, крепко и уверенно. Зося смотрела на него и думала о его деловитости. Может быть, потому она и пошла вместе с ним обратно.
Спустя несколько недель Михалка уже работал батраком на большом хуторе. А вскоре сообщил и Зосе, что его хозяину требуется батрачка. Таким образом, они снова стали вместе служить и жили на одной хуторской кухне.
Кончилась осень, стояли морозы, лежал снег. Скрипели и повизгивали полозья саней.
Однажды под вечер из города по тракту шел обоз. На санях лежала поклажа, а возчики шагали сбоку. Уставшие лошади еле тащились. К ночи мороз крепчал. Возчики торопились доехать до придорожной корчмы и дать лошадям отдохнуть до утра.
Посреди обоза рядом со своими санями шел самый молодой и самый щуплый возчик, закутанный в рваные армяки, подпоясанные веревкой. Армяки были ему не по росту: рукава свисали до колен, а полы, чтобы не тащились по дороге, были подтянуты под самые плечи, отчего на спине возчика торчал горб самой фантастической формы. Шапка на нем была ватная, бесконечное число раз заплатанная ветхими лоскутами разных цветов и размеров, так что безнадежно утратила какую бы то ни было форму. Ноги обмотаны тряпьем и казались толстыми, как колоды. Тряпье на ногах удерживалось лаптями и веревочными оборами. Шагало это существо рядом со своими санями как-то особенно солидно, с чрезмерно хозяйственным видом, переставляло свои лапти по дороге твердо и уверенно, и только временами, когда покрикивало на коня или обращалось к соседу, голос его звучал неровно: сквозь простудный хрип прорывались ребячьи нотки. Порою из топорщившихся лохмотьев выглядывало лицо подростка, тощее и заостренное, производившее, впрочем, впечатление не болезненного, а скорее обветренного и закаленного. Характерной чертой этого лица было явное недоверие ко всему на свете, хитрость и вместе с тем спокойствие и выносливость.
Когда добрались до корчмы, этот возчик больше всех хлопотал около своей лошади. Он обтер ее соломой, накрыл одним из снятых с себя армяков, дал вволю сена: на ходу выхватил из чужих саней охапку побольше и подкинул ей. Когда лошадь остыла, он сводил ее к колодцу, напоил и задал овса. Сам он поел хлеба из торбы, запил водой, потом лег спать в самом темном углу заплеванного пола и был очень доволен. Проснулся он раньше всех, досмотрел лошадь и первым был готов в путь. Когда возчик скинул в корчме свои армяки и обрел человеческий вид, можно было увидеть, что парню этому лет четырнадцать, не больше, что это хмурый малый, не особенно разговорчивый. Послушать других, посмеяться, а порою и жару поддать чужому разговору он всегда готов. Не прочь он также втравить людей в перепалку, а потом понаблюдать за ними из-за угла. Однако особенно проявлять инициативу в разговоре он не станет.
Часа за два до рассвета, ухаживая за своей лошадью, молодой возчик вдруг услыхал за дверьми знакомый голос. Отворились двери, и под навес въехали сани. Покрякивая от холода, человек начал выпрягать лошадь. Молодой возчик съежился: «Заметит меня знакомый человек, можно будет и поговорить, беды от этого не будет, а не заметит — тоже горевать не стану, и так обойдется». Но вдруг он вспомнил об одном деле, стал думать, прикидывать — лоб у него наморщился, а нос и подбородок вдруг ощутили потребность, чтобы их почесали. Наконец молодой возчик решительно подошел к знакомому.
— Добрый день, дяденька Степуржинский! — сказал он.
— Здравствуй, Михалка! Что ты тут делаешь?
— С подводой. Поклажу везу. А вы?
— В город еду. Ну и мороз, однако! Оборони бог! Ты где теперь, Михалка? Как живешь?
— Служу у хозяина. Остался там у одного.
— Хороший хозяин?
— У него три лошади. А я у него за службу ничего не беру. Зато я, когда придет весна и лето, буду его конем работать на своей земле. К весне будут землю давать, вот я и возьму... Подамся в свою сторону, там земля получше.
— Летом, стало быть, службу бросишь?
— Нет. Где же я коня возьму на свою землю?
— А как же ты будешь работать и на себя и на хозяина? Здоровье подорвешь.
— Не подорву. А как же иначе быть? Гулять? Так ведь пропадешь. А работая... — Он самоуверенно и с презрением ко всему на свете покачал головой. — Лодырничать? Ого! И без того много лодырей развелось!
Если бы Степуржинский был способен тоньше чувствовать, его ужаснула бы чрезмерная взрослость этого парнишки.
— Так, может быть, года два поработаю, а тогда и сам на ноги встану. Своим конем обзаведусь, хату поставлю, вот и окрепну. Комитет бедноты поможет, и я стану жить. Земля-то ведь будет!
Он помолчал, подумал: «И скорее могу встать на ноги, если захочу!» (Он вспомнил грушу на поле Скуратовича.)
— А как вы живете, дяденька Степуржинский?