Уже не помню его реакции, но помню это свое постоянное навязчивое желание обладать всем, что вижу я. Была ли я сама когда-либо лучше своего отсутствующего теперь друга или, например, Теда Банди или я всегда была только невинной в своей жадности, как героиня Саган, говорящая, что красота, которая ей не принадлежит, всегда причиняет ей боль. Я не могу ответить на этот вопрос, но мои глаза всегда ненасытны и всегда жаждут поглощать, возможно, у меня просто доминирует зрительный вектор, но всегда, когда я тосковала о ком-либо, я чувствовала эту тоску как боль внутри своих глаз.
В кафе, где мы часто сидели тем летом и теперь заботливо разрушенном городом и обстоятельствами, мы постоянно смотрели на проходящих девушек, и я смотрела едва ли не больше его и до сих пор помню изгибы колен некоторых из них и цвета их юбок. И его глаза в такие моменты заволакивала почти черная тьма, и мы смотрели на эти цветные вереницы, плавящие очевидность и ненасытность нашего зрения. Смотрели, как люди, уставшие отрицать собственную болезненную жадность обладать другими.
История, связывающая меня бережными нитями темноты с ее участниками, отступила от меня в конце августа все из той же ненасытности моего зрения.
Наверное, мне хотелось тогда, в августе, сыграть в нормальность или я просто отдалась волнам очередного аффекта с решимостью бывалого человека, я не могу знать, видимо, оттого, что все решения за меня всегда принимает мое зрение. Тогда оно вспыхнуло как обожженное, а к вечеру исчезло словно от сильного удара или от воздействия химических веществ. Я подумала, проваливаясь в перламутровую пелену незрения, о том, с кем познакомилась, что он похож на мальчика, который заставлял меня смеяться в восьмом классе, на большого щенка и сибирского котенка одновременно, его манера при улыбке чуть оттягивать нижнюю губу в правую сторону отзывалась судорогой в глубине моих зрачков, пораженных и измученных солнцем в тот день.
Нечто мучительное установилось во мне после того знакомства, нечто приводящее к потере зрения, к превращению зрения в галлюциногенную пленку. На следующий день я пошла в косметический магазин рядом со своим домом, там, отражаясь в большом зеркале, перемерила более пятнадцати оттенков помады с мыслью, какой именно цвет мог понравиться ему. Мое зрение все еще не восстановилось, и я видела саму себя сквозь все ту же полуцветную пленку, и я снова чувствовала себя подростком, и мне хотелось отодвинуть знание о тьме моих друзей и моей собственной тьме, которая делала меня равной им и равной многим другим, и мне хотелось уйти от этого равенства и знания любым доступным путем, и я знала, что дорого заплачу за эту иллюзию, как всегда приходится платить болью за пребывание внутри этого светящегося, искрящегося невозможностью определенных событий, и мне казалось, что мои знания о тьме уходят из меня, как темная жидкость, как больная кровь выходит из нарыва при его иссечении.
Но я снова скатывалась в запредельные состояния, отгородив себя от всех, словно от нежелательного опыта. Если я знала, что не смогу в течение недели или десяти дней увидеть объект своей любви, я начинала бессильно и жалко плакать, как плакала в начальной школе после первого урока при мысли об оставшихся четырех. Мои глаза переживали нечто подобное наркотической ломке, и я абсолютно ничем не могла успокоить свое зрение. И никто не смог бы. Мне хотелось кристаллизировать это страдание, использовать его для входа в нечто новое, словно внутри меня рос светящийся цветок, способный осветить рамки репрессивного строя и тонкие нити темноты в глубинах моего сознания. Но мои сны оставались снами человека, одержимого разрушением. Мне снился поцелуй, как медленно эта ласка превращается в поток крови, в огонь. Во сне я видела, как очень белокожий мужчина целует такую же бледную женщину, и их поцелуй полон крови, и ее зубы ласкают его прокушенный язык, и боль похожа на варенье и обволакивает обоих, а потом я видела огонь – как он мчится на них, стирая их лица, превращая их в единое, в статую, в пепел. Уже утром я вспомнила, что в детстве меня терзало два противоположных желания: мне очень хотелось быть и Жанной д’Арк, и Марией-Антуанеттой. Это продолжалось довольно долго: лет с девяти и где-то до четырнадцати мне периодически снился то огонь, то гильотина. И во снах постоянно менялась моя шея, она то становилась длинной и белой, как фарфор, и тогда меня настигало мрачное ощущение скорого конца, то, наоборот, будто менялась вся моя костная ткань и меня охватывала ярость предчувствия и казалось, что огонь распускается прямо под моими ногтями и только потом лижет мои ноги и стирает лицо. И я боялась своего зрения во сне оттого, что знала, что неизбежно должна буду увидеть обугленное тело, бывшее моим, и весь сон я прячу глаза, чтобы избежать этой встречи, как прячут руки от огня, боясь встречи с болью.