Читаем Третий пир полностью

— Я адвокат.

Вот так номер, чтоб я помер! Совершенно незачем вмешивать во все это ни прокуроров, ни защитников.

— Погодите, погодите. Сядьте, пожалуйста. Вас кто нанимал?

— Никто.

— Так какого ж вы…

— Должен кто-то кормить животных.

— Так и кормите, а не лезьте… Прошу прощения, у меня нервоз. Так вот, в семейном деле посторонний человек, даже адвокат, может помешать, правда?

— Еще как может.

— Поэтому я прошу вас узнать адрес и ничего больше. Понимаете?

— Понимаю. Вы боитесь, что я их спугну.

— Кто вы такой?

— Кирилл Мефодьевич.

— Очень приятно. У меня складывается впечатление, Кирилл Мефодьевич, что вы не дальний сосед, а слишком близкий, коммунальный. Давайте разойдемся по-хорошему: я вас не знаю — и вы меня не знаете.

— Во-первых, я вас знаю.

— Ну, что там болтал этот мальчишка…

— Он не болтал. Я вас знаю по „Игре в садовника“.

Ага, таланты и поклонники. Все разрешилось банально.

— С этим покончено.

— Так ли?

Светлые глаза поймали меня. Нет, определенно, он был в моем нездешнем граде.

— Так ли? — повторил Кирилл Мефодьевич и добавил: — Во-вторых, я знаю о Вэлосе.

Передышка кончилась, я вступил в борьбу и спросил:

— А в-третьих?

— Вот и поглядим, что за третье из всего этого сложится. Борис Яковлевич рассчитывает на уколы…

— И на тесты, — вставил я. — Имеете вы тягу к убийству?

В наступившей проницательной паузе отозвался дядя Петя:

— Имею, — сказал он.

Кирилл Мефодьевич встал:

— Пора кормить. Скучают, Дмитрий Павлович, по хозяину. Арап, Милочка, Патрик, Карл и Барон. Правильно?

— Да, — я почти растрогался. — В моем кабинете на чердаке в „Истории Государства Российского“ возьмите двадцатипятирублевку…

— Как-нибудь сочтемся. — Странный человек подошел к двери, обернулся, улыбнулся. — Не сбегите только раньше времени. У вас есть родители?

— Пока не надо их беспокоить.

— Ну что ж. Петр Васильевич, Федор Иванович, всего доброго. — И он ушел.

— Во! — удивился Федор. — Всех знает. Чего ему от тебя надо?

— Доверяй, Палыч, но проверяй, — предупредил дядя Петя. — Потом не расплатишься.

Я натянул голубой халатик на голубую пижамку (детство, отрочество, в людях), переждал головокружение и отправился в коридор проверять пункт 18 г. Над Любашиной головкой в белоснежной шапочке — золотым по черному: „В медицинском учреждении хранение холодного и огнестрельного оружия строго воспрещается“. В какой головке родилась эта инструкция? Однако ее рождение реабилитирует Кирилла Мефодьевича, возможно, шутку я принял за криминальный намек, возможно, на чердаке и в бабушкиной тумбочке адвокат не шарил?

Любаша делала вид, что меня тут нету.

— Сжальтесь надо мной.

Она вздрогнула.

— Что такое?

— Потерял сон.

— Почему?

— Нервы.

— Обратитесь к Борису Яковлевичу или вечером к дежурной медсестре.

— Но я выбрал вас.

В конце концов мы сошлись на пачке димедрола. Десять таблеток — четыре обморока часов по шесть-семь я себе обеспечил, а когда прятал вожделенную одурь в тумбочку, то рядом с неукраденным, неподаренным, неистребимым обручальным кольцом (воистину: закопай я его в землю — отроет и принесет верный пес; утопи в местном пруду — выловят и подадут на ужин в утробе костлявого бычка) в ящике увидел следующие знаки внимания: пять пачек „Явы“, новенький поместительный блокнот и дешевую шариковую авторучку голубого цвета. Голубой период Дмитрия Плахова. Это, конечно, он — дальний-близкий сосед и поклонник, подталкивает меня к созиданию. Покуда я грезил в березе, он подкинул оружие, впрочем, уже безопасное. Двадцать девятого августа в пятницу после „Заката Европы“ (Никита) я отдался полному и окончательному отвращению к чистой (и исписанной) бумаге и чернильному слову, захлопнул тумбочку и пошел покурить в преисподнюю перед уборной, где в горьком дыму и горькой вони прятались от администрации сердечники, язвенники, почвенники и неврастеники — словом, грешники. Никто не прочитает про дивный град, звоны, сады и воды, про всадников и пустые постаменты — никому это и не нужно.

А между тем забвения не было. Я помню себя рано, наверное, с года. Первый осмысленный толчок: я в кровати жду, когда бабушка поднимется с колен, ляжет, я прижмусь к ней и усну. С этого пробуждения все началось и не забывается.

Сегодняшние поразительные совпадения — легкие, мимолетные касания прошлого (где-то, в генах, я человек сентиментальный). Во-первых, мальчик со школьным ранцем на спине. Он сел на койку к Федору — отец гладил его по голове, мальчик отворачивался и смеялся, — скинул ранец и достал оттуда узелок из белого женского платка: передачка для папы. В точно таком платке я возил в Милое игрушки и сухари. Игрушки — нестоящая ерунда, для отвода родительских глаз, а вот сухари были нашей тайной. Не игрой, нет — делом серьезным и подпольным. Сухари прятались в бумажные мешки и в тумбочку (отсюда — „бабушкина тумбочка“). „Когда опять, не приведи Господь, начнется, — говорила бабушка, — вы не умрете“ (как умерли ее пятеро сыновей и муж). Под „начнется“ она подразумевала коллективизацию, хотя этого слова не знала. Я тоже не знал, а ощущал как всеобщую погибель, от которой нас спасут сухари.

Перейти на страницу:

Похожие книги