Заключительный сонет цикла – «Monte Pincio» – назван в честь холма, на который Иванов приходит в сонете V. Стоя на вершине холма, можно увидеть всю центральную часть Рима и купол собора Святого Петра, который является финальным образом цикла. Лирический герой Иванова смотрит на место мученичества Петра, который через принесение себя в жертву превращает языческий Рим в христианский[359]
. Поэт заканчивает свою прогулку на закате в задумчивом настроении: его дух исполнен «печалью беспечальной», когда он размышляет о городе, в котором теперь живет, и о его значимости. Он упоминает День, в который «кубок венчальный» наполнен медом воскресших лет, и, продолжая тему свадьбы, пишет о вечности, подарившей Дню «перстень обручальный». Так время и события заключают в себе вечность благодаря памяти, и эта идея проходит через весь цикл. Память является объединяющей силой, служащей для сведения вместе разных эпох и людей, а также человеческого и божественного начал; эта мысль подкрепляется венчальной темой в катренах сонета. Еще один, последний раз соединяя собственное настоящее с богатыми ассоциациями римской истории, Иванов присутствует в сонете с самого первого слова («пью»). Траектория движется в сонете от начинающегося заката в катренах до солнца, тонущего в золоте «небесного расплава» над верхушками римских пиний в терцетах. Образ великолепия солнца сменяется в этой точке куполом Святого Петра, синеющего на фоне золотого неба. Иванов использует в заключительном образе цикла два любимых цвета символистов – синий и золотой, часто олицетворяющие небесное единство, которые напоминают о его вере в собор Святого Петра как потенциальный источник такого единства. Это согласуется со взглядами Иванова на его новое убежище – не только на Рим, но и католичество в целом как врата всехристианской культуры – после отъезда из Советского Союза. Купол церкви перекликается с арками, описанными ранее в цикле, как Рим, взятый во всех его этапах – древний и современный, республиканский, имперский и католический, – сливается в одно целое в заключительном образе единства, воспеваемого русским поэтом.Сонеты Иванова являются выражением и воплощением индивидуального стремления ввысь, к единению с Богом, единению, отраженному в мире, который может создать искусство, помнящее об этом единении. Это духовное царство, которое Иванов создает для себя, вызывая в памяти мифологию Рима, это новая воссозданная «святыня», пропитанная характерной для Иванова, парадоксально ненационалистской русскостью, в которую он зовет погрузиться читателя. Это духовное окружение, утверждающее единство человеческого и божественного и прославляющее потенциал возрождения из смерти: в сонетах Иванов постоянно переживает воскресение у фонтанов Рима. Рим сам – и Россия, как можно подумать по ассоциации, – восстает из пепла. И Асклепий, и Христос возвращают человечество к жизни. Таким образом, мир сонетов согласуется с главным для Иванова повествованием о жизни, смерти и воскресении и перекликается с путем героя, утверждая его близость к всеобъемлющему Богу. Чествуя искусство, ставшее возможным благодаря земной власти Рима, Иванов облагораживает эту власть, поместив художественную славу Рима в духовный контекст, когда Град Божий побеждает Град Земной, не через осуждение, но через слияние и святое воскрешение в искусстве. Земное и духовное, две грани Рима, освящаются через творческое, римско-католическое единство. И Иванов, русский поэт, нашедший свой дом на западной почве, с успехом придает аполлоническую структуру посланию о единстве, которое несет вместе со своим культурным наследием, в значительной степени связанным с Римом. «Соборность» обретает форму в сонетах, когда барьеры времени, пространства и национальностей преодолеваются через экфрасис для создания единой общности живых и мертвых Востока и Запада.
Рассуждая о поэзии Иванова, Михаил Бахтин утверждал, что все темы поэзии Иванова можно рассматривать как части одной сложной системы. «Его тематический мир так же един, отдельные моменты его тематики так же взаимно обусловлены, как в философском трактате. Благодаря такой силе мысли, силе проникновения, силе эрудиции подражать ему нельзя» [Бахтин 1979: 377]. Знакомя итальянскую аудиторию с творчеством Иванова в своей статье 1933 года, Фаддей Зелинский разделял восторг Бахтина, отмечая, что, оценивая Иванова как поэта, философа и филолога, «остается только восхищаться» [Zielinski 1933:241]. Изучение «Римских сонетов» Иванова в контексте других его текстов дает пример изумительной эрудиции и объединяющей систематизации, восхваляемых его современниками.