Звук бегущей воды доносился так отчетливо, словно она плескалась рядом с костром.
Вода что-то хотела мне рассказать — это я заметил давно. Если ей удавалось привлечь мое внимание, она начинала торопиться, булькала и захлебывалась. Я пристально слушал ее тогда, а потом смеялся над собой… Ерунда. Это от уединенности, от одиночества. Воображение ищет иррациональных объяснений, но я не семнадцатилетняя школьница. Не нужно одушевлять бездушное. Там, в реке, все очень просто: таяние снегов, разница уровней, каменистое дно… Физика.
Но все-таки…
Вот и сейчас, кажется, что-то слышно. Ощущение… настойчивой интонации. К черту! Ничего нет.
Я закурил, перевернул страницу. Бледный ночной свет, серая бумага, темные полосы шрифта и тени от костра, плетущие непонятные узоры.
…Я шел вниз по течению, подняв голенища болотных сапог. Струились потоки взбаламученной подошвами глинистой воды. Шевелилась листва береговой зелени, журчала вода, кричала одинокая чайка. А впереди, на повороте, где шумел быстрый перекат, я увидел лисенка. Он сидел у самой воды спиной ко мне и созерцал окружающее. Ему было немного недель от роду, и он еще не успел научиться осторожности, поэтому забыл, что надо смотреть по сторонам. Я приготовил фотоаппарат и тихо подошел поближе. Лисенок был заворожен игрой сверкающего солнца на бурунчиках переката, и его темная фигурка с забавно торчащими ушами хорошо выделялась на фоне воды. Я выбрал точку, снял его с расстояния метров десяти, но он и тогда меня не услышал. Беспечное детство… Я резко взвел рычаг затвора и одновременно шагнул еще ближе, и только сейчас он почувствовал опасность и обернулся. Топорщились детские наивные уши, сверкали испуганные глазенки… Прыжок! Но я был начеку и успел нажать кнопку. Должен получиться хороший кадр. Лисенок немного потрещал в кустах, пошуршал травой и затих. Я был уверен, что он не ушел далеко, затаился где-то рядом и высматривает меня краешком глаза. Лисенок был слишком молод и полагал, наверное, что любопытство безопасно.
Я шел по воде и улыбался.
За перекатом правый обрывистый берег кончался и переходил в склон сопки, а дальше начинался березняк. Речка выбиралась на сравнительно ровное место и текла в невысоких бережках до самой большой воды. Сейчас будет небольшая заводь, а над ней, в густой траве берега, торчали столбы не то балагана, не то юкольника[1]
. Столбы сгнили и осыпа́лись под рукой. Они стояли здесь давно, может быть, с двадцатых годов, а может, и дольше.Нужно будет спросить Атувье об этих столбах, когда он ко мне придет. В прошлый раз я забыл об этом.
Вся местность вокруг столбов поросла очень густой травой; эта трава просто била из земли… Всегда так, подумал я; места, где бывали люди, стараются изжить о них даже память, что ли. Вдоль юкольника бежал ручеек, прорывший щель в дерне, на дне и на стенках щели расплывались разводья пятен, словно от машинного масла или соляра. Минеральные примеси, и попахивают сероводородом.
Костер затухал, и я подбросил в него веток и немного сучьев. Рядом с пеньком росла береза, которая раздваивалась почти у самой земли и выгибалась дугой. Дуга и развилка образовывали ложе, на котором мне нравилось отдыхать.
Похоже на то, что день сегодня был удачный, поэтому можно доставить себе удовольствие: полежать на этом троне, вытянув ноги к костру. Я покурю, послушаю музыку и не отрываясь буду смотреть на нервные лепестки огня.
Я сходил за березняк, где между кустарниками росла сочная высокая трава, и заменил в палатке подстилку из уже высохшей травы. Палатку стоит назвать «нутром», ей-богу: так в ней темно и уютно. А какие запахи! Вянущие травы и кедрач…
Я уложил телогрейку в березовое кресло и уселся сам. Негромко работал приемник.
Где-то потрескивает… Нет, это не приемник. И что-то покрупнее лисенка. Спать, спать… Транзистор умолк. Все-таки я немного устал. На берегу, в березняке, горит мой костер. Тихо-тихо. Июньское ночное небо в мерцающих брызгах звезд, журчащая невдалеке речка.
Текущая вода… а я на берегу у костра, горящего в березняке.
И в эту секунду на поляну выбегает волк.
Нет, это был не волк, а нартовая собака, очень старая и очень лохматая. Правда, одичавшая собака, потому что за старостью ее уже не использовали в упряжке, а пристрелить, как это делается в здешних местах, ни у кого не поднималась рука или, может, просто некому было.
Этот пес уже ни на что не годился.
Он сел рядом со входом в «нутро» и замер. Пес не сводил с меня своих глаз, которые в сумраке поляны горели двумя холодными угольками. При дневном свете его глаза были светлыми, с желтизной, а в темноте светились словно непотухшие головешки в куче серого пепла.
Настоящие нартовые псы все дикие, и летом их держат на стальных тросиках у ручья в овраге и очень редко кормят. Они сидят там, у воды, и воют, подняв морды, или просто лежат себе и разглядывают небо, траву и ручей. Они дикие, но никогда не тронут человека или его маленьких детей, которые иногда приходят к ним поиграть.
У этого пса кличка не собачья: его назвали по имени хозяина, и я знал эту историю.