— По-моему, Шапетович, тебя не долечили. Может, тебе стоит вернуться в санчасть?
Я испугался. Вернуться туда? Видеть эту женщину, разговаривать с нею?
— Что вы, товарищ старший лейтенант! Я абсолютно здоров. Плечо зажило. А настроение — это так… Семью вспоминаю…
— Ну, смотри… Не вешай носа.
Семью вспоминаю… Дом вспоминаю. Но как?
Измена… Вначале потряс сам факт измены. Но то страдание кажется незначительным по сравнению с тем, что я переживаю теперь. Если бы оставалась только измена, чувствую, можно было бы приглушить ее грубой солдатской философией: что поделаешь — война, она все спишет. Но этого нельзя приглушить, потому что чем больше я рассуждаю, тем больше оно растет, заполняет душу. Вдруг я стал замечать, что думаю о Саше не так, как думал до этого.
Она, эта проклятая Тоня, поколебала мою веру в верность, в чистоту отношений, в любовь, которая сильнее смерти. В голову назойливо лезут разные бессмысленные истории о женской неверности, измене. Я слышал их сотни от своих друзей в техникуме и здесь, в армии. Тогда я возражал, ругался. А теперь сам очутился в этой грязи. Думая про Сашу, я чувствую ревность хуже той, которую я однажды испытал, когда она еще не была моей женой. Я понимаю, что это низко, пошло, чудовищно! Я сам негодяй, изменник и… ревную ее. К кому? Почему? В такое время! Она в несчастье, в неволе, в плену… А я… О боже! Кажется, я теряю остатки здравого смысла. Не будет удивительным, если я сойду с ума. Но что делать? Как вернуть прежнее душевное равновесие? Тогда я думал только об одном, чувствовал только одну боль. А теперь черт знает что творится в моей глупой башке! Ни разу на протяжении года я не вспомнил того молодого учителя — кажется, Лялькевич его фамилия. А теперь он все время стоит перед моими глазами, я вижу его победную презрительную усмешку — такую, как тогда, на волейбольной площадке. А минувшей ночью мне приснилось, что он обнимает, целует Сашу, а я стою как окаменелый, не могу сдвинуться с места и… только плачу. Черняк утром говорил, что я во сне плакал навзрыд.
Я начинаю ненавидеть этого малознакомого человека, понимая всю дикость и бессмысленность своего чувства. Может, он где-то на фронте, раненый, может, он уже давно убит, а я… Нет, со мною явно происходит что-то страшное! И мои страдания усиливаются оттого, что я не могу рассказать об этом никому, даже Сене. Едва решился записать все это в дневник. Записал — и испугался. Боюсь оставить тетрадь в землянке, хотя раньше оставлял смело, уверенный, что после того случая с Мухой никто из бойцов не полезет в мой ранец.
Может, вырвать эти страницы?
— Скажи мне, Петя, почему у тебя такое настроение?
— А чему радоваться? Немцы под Москвой. Все может случиться. Тогда мы очутимся в западне… В ледяной западне.
— Не нравятся мне твои мысли! Ты — кандидат партии, командир. Такое настроение в наших условиях перестает быть личным делом, имей это в виду.
— Иди скажи комиссару.
— А ты что думал? И скажу.
Я удивленно взглянул на Сеню: серьезно он говорит или шутит? Нет, он смотрел на меня своими умными черными глазами так, словно хотел заглянуть в душу и все прочитать там.
«А может, открыться тебе, чтобы ты, мой лучший друг, не думал, что я испугался обстановки на фронте? Нет, я не трус и в победу верю так же, как и ты. От другого нет покоя. Но поймешь ли ты? Ничего подобного ты еще не переживал. Ты все думаешь о мировых проблемах, высоких материях. Мои переживания, страдания могут показаться тебе никчемными, достойными смеха. И тогда мне будет еще тяжелей», — думал я.
— Правда, я не верю, что ты стал таким паникером и пессимистом. Слишком много в тебе любви, чтобы ты мог потерять веру в будущее.
— Любви? — удивился я. — К чему?
— Ко всему. К жизни, к Родине… К близким, к жене…
А-а!.. Я чуть не застонал: он коснулся самого больного места.
— Потому и тяжело, что люблю. Кто не любит, тому что… тому все равно…
— Мне все время кажется, что совсем иное угнетает тебя. Так ведет себя человек, совершивший что-то дурное, у кого нечистая совесть.
«О, этот юноша может все понять, но признаться ему я все равно не могу!»
Мы сидели в землянке. Сенины подначальные — расчет дальномера — работали на кухне. Скупой свет полярного дня проникал сквозь небольшое окошко в двери и падал на лицо хозяина. У него странное лицо — в последние дни слишком счастливое для такого времени. Может, потому я и не мог рассказать ему все свои тайны, как рассказывал раньше, — меня раздражало его лицо, непонятное отражение счастья на нем. Чему радоваться? Если даже быть самым великим оптимистом, то все равно обстановка нерадостна.
Вот и сейчас он сидит и улыбается каким-то тайным своим думам.
— Сеня, скажи, почему ты такой?
— Какой?
— Черт тебя знает какой… Словно один ты знаешь, что завтра конец войне. Лицо блестит, как намасленный блин.
Он засмеялся и, пересев ко мне на нары, обнял за плечи.
— Ты хороший друг, Петя. Я радуюсь, что у меня есть такой друг. Одному тебе я могу сказать, почему я такой… Но дай слово, что ты — никому…
— А был я когда-нибудь болтуном?