У Сушилова двое взрослых детей: сын — военный моряк, а дочь — студентка, осталась в блокированном Ленинграде. От сына приходят письма, о дочери ничего не известно. Но он не вздыхает, как Самородов, и не вспоминает о детях. Только, заметил я, в газетах очень внимательно прочитывает все, что написано о Ленинграде.
Чуб прозвал Сушилова «наш кормилец». И это не шутка, это действительно так.
В первые дни под впечатлением смерти Сени я ничего не видел и не замечал, что ем, откуда берется рыба, мясо. И вот один раз ко мне обратился Сушилов:
— Мяса нет, товарищ командир. Разрешите раздобыть.
— Раздобыть? Где? Поехать в батальон?
Он усмехнулся над моей наивностью.
— Сходить на охоту. Может, удастся хоть куропатку подстрелить.
Он пошел ранним утром на лыжах, с винтовкой и топором, притороченным к ремню. Вернулся поздно вечером и принес на плечах молодого оленя. У меня дрогнуло сердце: вспомнился наш батарейный любимец Леша.
— Зачем вы? — спросил я Сушилова.
— Как зачем? На мясо, — просто и даже, показалось мне, раздраженно ответил он.
Чуб и Самородов посмотрели на меня, как на сумасшедшего (в первые дни они серьезно считали, что у меня «не все дома»), и начали с крестьянской хозяйственностью и серьезностью свежевать оленя. Через несколько дней Сушилов отпросился на озеро — «рыбки захотелось» — и принес полмешка окуней. Он не только умел охотиться и рыбачить, но и мастерски готовил пищу. Из оленины приготовил столько блюд и таких вкусных, которых я никогда в жизни не пробовал.
И в батальон за продуктами чаще всех ездит он, «наш кормилец», сам просится. Ему давай любую работу, самую трудную, лишь бы не стоять на голой скале и не всматриваться в пустое небо. Не переносит помор неподвижности и бездействия.
Платон Чуб лет на десять старше меня. Он кубанский казак, гордится своим казацким званием и очень переживает, что из-за болезни не попал в кавалерию. Человек он не без хитрости и чудачеств, но сердечный, по-крестьянски простодушный.
Чуб любит петь. Сидит или где-нибудь стоит — и вдруг закроет глаза, качнется, словно задремал, и заводит как-то по-женски — протяжно:
Песня никакого отношения к Кубани не имеет. Но — смотришь — по щеке казака катится слеза. Встряхнет головой — и пошло лирическое отступление:
— Эх, командир, браточки мои, не видели вы Кубани! А не видели — так молчите. Не понимаете вы настоящей красоты. «Эх, Кубань, Кубань, родная сторонушка!» Как в песне поется. Какие просторы, если бы знали! Бывало, встанешь утром, выйдешь из куреня… Где-то на краю света солнце всходит. Боже мой, какое солнце! Разве тут такое? Никогда вы такого солнца не видали. Смотришь на него, оторваться не можешь, пока глаз не ослепишь. А потом напьешься парного молока, вскочишь на коня — и в степь. Едешь по степи по узкой тропинке. Роса блестит… А кругом пшеница. Какая пшеница! Море сплошное, и нет ему ни конца ни краю. Боже мой! Разве вы видели такую пшеницу? Что у вас может расти? А у нас же, на Кубани… На баштан зайдешь — арбузы лежат, как солнце… Полоснешь ножом — сок брызжет… Ешь — и есть хочется.
Старики слушают внимательно: никто из них на юге не был, а Самородов даже никогда не видел такого чуда, как арбуз.
— Вот бы детям этого арбуза, — вздыхает он.
— А то наработаешься во время жатвы, — вдруг от арбузов переходит к другому Чуб, весь отдаваясь дорогим воспоминаниям, — так, браточки, потрудишься — косточки трещат…
— Не очень ты падкий на работу, — сомневается Сушилов.
Чуб возмущается:
— Я? Да что ты понимаешь, хотя и старый ты человек? Холодная твоя душа! Я, может, первый ударник в колхозе был. А ты?.. Пшеницы никогда не видел, не знаешь, как она растет. Тебе бы только зверей стрелять! А знал бы ты, что такое косьба и молотьба, не говорил бы так. Там, брат, у любого душа запоет. Ты представь себе…
И опять начинает расписывать кубанские степи, уборку пшеницы, ночи на полевом стане — да так, что действительно заслушаешься. Но это уже не впервые, и я возвращаю его к теме:
— Платон, ты хотел что-то про косточки рассказать, которые трещат…
— А-а, — и такая улыбка расплывается по его лицу, словно в нашу прокуренную хижину заглянул луч кубанского солнца. — Не про косточки, а про радость жизни. Наработаешься — все болит и ноет; кажется, упал бы и заснул, где стоишь. А придешь домой, дети на колени лезут…
— Эх, детки, детки!.. — тихо вздыхает дядя Евлампий.
— …пожалуются, кто кого за чуб таскал. В нашем роду все чубатые, потому и прозвище нам такое дали. Мой дед писался Коноваленко, а отец, когда на ту войну пошел…
— Платон, про это уже слышали.