Послышалась немецкая команда. Гестаповцы как будто начали отходить. Нет. Это маневр. Отбежав в сторону, поворачивают к лесу. Смело. В полный рост, потому что хорошо знают дальнобойность автомата.
«Неужто догонят детей? — с глубокой тревогой думал старый подпольщик. — Может, броситься им наперерез?» Но пошли в атаку и полицаи: проклятиями и угрозами начальнику удалось их поднять.
Алексей Софронович подпустил бобиков как можно ближе, бил короткими очередями. Надо экономить патроны. Их осталось всего два «стручка».
Двое легли, видно, навеки: один ткнулся носом в землю, когда перепрыгивал через плетень, другой закричал, кинулся назад и упал, широко раскинув руки. Это подбодрило кузнеца. А на полицаев нагнало такого страху, что, как ни кричал, как ни угрожал начальник, никто из них больше и головы не поднял. Стреляли из винтовок, срезали пулями кукурузу, крушили тыкву и плетень.
Алексей Софронович не отстреливался. Думал о Поле, Данике, о маленькой Ленке, Лялькевиче и Саше. «Успеют ли им сказать? Как бы кто из них не явился сегодня. А Коля… Молодчина! Не ошибся я в тебе, знал, что не изменишь, не продашь душу за тридцать сребреников, как эти вот бобики, что попрятались, словно кролики среди грядок. Трусы! Что ж не вылезаете? Ага, один высунулся. А мы тебя вот так, сукин сын! Коротенькой! Вся деревня, видно, в погреба попряталась от стрельбы. Что это? Стреляют из лесу? Из кустов? Ура! Значит, не бросились в погоню, не заметили. Отлично! Хотите окружить меня и взять? Берите. Однако не очень разживетесь! Не много вам будет пользы от моего грешного тела…»
— Ми-и-ром го-о-оспо-ду-у помо-о-о-лимся-а! — грохнул он дьяконским басом, в последний раз посмеявшись над своим духовным саном.
Повернулся и стал бить по гестаповцам, которые по одному перебегали из сосняка в ольшаник. Тоже как будто один кувыркнулся. «Значит, служат еще мне глаза».
Однако эти черные не останавливаются. Это не бобики. Гестаповцы стреляли уже из ольшаника, в каких-нибудь тридцати шагах. Пули щелкали у самой головы. Одна, дура, ужалила руку. Алексей Софронович почувствовал, как набухает горячим рукав сорочки. Но стрелять еще можно. Да по ком стрелять? Все попрятались. И патроны последние.
Он достал из кармана штанов гранату и положил на замшелую насыпь старой канавы. Потом вытащил белый платок и помахал им над головой.
— Штать! — послышался из ольшаника резкий голос.
Алексей Софронович понял — приказывают встать. Он поднялся в полный рост.
— Хэндэ хох! Руки!
Он чуть приподнял руки. Горячее и липкое потекло по боку.
— Поп! Хлопцы! — в изумлении крикнул один из полицаев и выругался: — Наш поп! А, язви его…
Полицаи вскочили все сразу, с гоготом и свистом кинулись к «попу».
— Я ему, черту кудлатому!..
— Не устраивать самосуда! — закричал Милецкий.
Гестаповцы были ближе, но не торопились. Они хорошо знали, что так просто партизаны не сдаются.
«Ишь, начальство не спешит меня взять, — подумал Алексей Софронович. — Жаль. Ну что ж, пускай лягут эти сыны Иуды. Заслужили».
Когда полицаи приблизились, он быстро наклонился, схватил гранату и швырнул в них. Снова наклонился — за автоматом, оставались еще патроны. Но поднять его не успел: несколько пуль пробило голову. Он упал ничком, широко раскинув руки, будто хотел обнять родную землю.
Штурмбанфюрер приказал забрать тело кузнеца. На убитых и раненых полицаев он даже не взглянул. Обнаружив в хлеву Гусева, злобно пихнул его ногой, а когда увидел, что тот еще жив (дрогнула, видно, рука у Алексея Софроновича), достал из кобуры пистолет и выпустил в него всю обойму.
Инстинкт старого опытного хищника подсказывал Цинздорфу, что из его рук выскользнула важная добыча, гораздо более значительная, чем он думал, когда ехал сюда. Несомненно, все они ушли в лес, к партизанам. Нечего тратить время на поиски в деревне, а в лес соваться страшно. Он уже знал, что машину, которая догоняла мотоцикл, в лесу обстреляли, шофера убили… Солдаты едва ноги унесли.
Уезжая, Цинздорф собственноручно поджег хату Трояновых. Вместе с ней сгорела половина улицы.
Саша на миг замерла на пороге маленькой комнатки, скованная страхом — жив ли? Потом бросилась, упала на колени.
— Петя, родной мой! Петенька! Я так тебя ждала.
Он лежал неподвижный, с закрытыми глазами, с забинтованной головой, с марлевой наклейкой на лице. Только слышалось дыхание — прерывистое, тяжелое. Значит, жив. И рука, на которой знакома каждая складочка, каждая линия, горячая. Вот шрам на мизинце — еще в детстве рассек топором. Саша припала к этой руке. Подняла голову, увидела между бинтов родинку на мочке уха — такую же, как у Ленки, и невольно сквозь слезы улыбнулась, поцеловала ухо. Почувствовала запах его волос. Они пахнут так же, как и два года назад, родным и близким.
— Петя, соколик мой… Открой глаза… Взгляни… Это я… Глупенький ты мой! Как ты мог подумать? Разве я променяю тебя на другого?