От этого его неуместного, но безусловно правдивого признания всем стало неловко, как будто человек сказал что-то стыдное. Даже Булатов встал со своего места и, повернувшись к окну, глядя на детей, которые высыпали из школы — на переменку, бросил своему помощнику:
— Что там у нас еще?
— Еще? Еще я скажу им приятную вещь. Не думайте, что от вас только требуют. Вам и дают. Советская власть, она добрая! — Рабинович достал из сумки новые бумажки. — Вот. Райисполком выделил вам две тонны — две тонны! — ячменя для населения…
Петра обрадовало это сообщение, он сразу прикинул, сколько семей можно поддержать в эти тяжелые весенние дни. А если ячмень хороший, люди могут посеять на огородах. У Панаса тоже посветлело темное от природы и от тракторной да танковой копоти лицо.
— И еще. По линии ЮНРА пришла кой-какая одежонка. Богатые американцы жертвуют для несчастной Европы свои обноски. — Абрам Наумович брезгливо поморщился: должно быть, видел уже эти обноски. — Вам тоже перепало кое-что. Вот. Обуви — семьдесят пар…
Рабинович начал читать список. И все, любопытствуя, подошли к столу, чтоб заглянуть в этот перечень. Что ж, не грех принять и такую помощь. Пока они там наживались на войне, мы воевали: гибли, хоронили близких, голодали, донашивали то, что произвела не слишком богатая еще легкая промышленность за короткие мирные годы, вышли из войны разутые и раздетые.
И вдруг, когда все были заняты перечислением кофточек и штанов, прозвучало уже вовсе ошеломляющее:
— Громыка! Сдайте пистолет!
Панас отскочил от стола, и лицо его сразу побелело.
Булатов смотрел в окно. Казалось, и не он это вовсе сказал, а невидимый дух.
— Какой пистолет?
— Который вы привезли из армии. Немецкий.
— Нет у меня никакого пистолета.
— А мы имеем данные, что пистолет у вас есть.
— На черта он мне! С жинкой воевать, что ли? Или детей забавлять?
Булатов резко повернулся.
— Нет?
— Товарищ Булатов, я ведь не ребенок. Я взрослый человек.
— Хорошо. Поверим, что нет у вас пистолета. — И снова отвернулся к окну.
Из сельсовета Петро с Громыкой вышли вместе и, не сговариваясь, направились к речке. Обоим хотелось поговорить. Впереди — сколько видит глаз — просторы залитых водой лугов. Остановились на плотине у моста. День был холодный, ветреный. Песчаную насыпь сердито облизывали волны.
— А пистолет у меня есть, — не менее неожиданно, чем было требование капитана, признался Панас. — Только не немецкий — американский. А спроси — на кой он мне сдался? Все мы, как дети, любим игрушки. Вот и я привез игрушку на память. А кому она надобна, такая память? Хочу скорей забыть о ней, о войне, будь она проклята, а пистолет храню. Разве не дурак?
— Почему же ты не признался?
— Этому? Ты видел его метод? Если б он по-человечески — почему же не признаться? А так — подумал: заставит писать объяснение — где взял, почему сразу не сдал? А что я напишу? Что после хорошей выпивки мне подарил его американский лейтенант? А я, дурак, решил сохранить на память? Такой, брат, блюститель тут же пришьет тебе дело, да не одно: за связь с американцами… доказывай, что встречались мы целой танковой бригадой с их танковой дивизией… За незаконное хранение оружия… За что хочешь.
Помолчали.
— Придется утопить в омуте эту «память».
И после паузы добавил:
— Но хотел бы я знать, какая сволочь донесла? Кроме жены, ни один человек не знал. Гришка, поросенок, видно, подглядел и кому-нибудь похвастался.
Петро стоял, смотрел на свинцовую воду и думал: почему Панас так откровенничает с ним? Зачем ему, секретарю, знать про его пистолет? Не хватало ему забот: хранить чужую тайну. И от кого? От советских органов. А если — упаси боже! — тот, кто написал первый донос, напишет второй? Что тогда может подумать Панас о нем, кому он доверился?
Шапетовича давно уже обижало и возмущало поведение группы инвалидов. Кажется, хорошие люди, некоторые прямо герои — по три колодки орденов, как говорит Рабинович, а относятся к ним, местным руководителям, словно они… чуть ли не враги. Как будто все они — Бобков, Громыка, Копыл, он, Петро, — только и думают, как бы украсть, схапать, смухлевать, кого-то обойти, «съесть».
Не раз Петру хотелось сказать им с горечью, но спокойно и прочувствованно:
«Братки мои! Я воевал так же, как и вы. И такой же инвалид — дважды прострелен. Однако же я не кричу, не хвалюсь своими ранами. Я работаю. И не ради корысти. Кроме своей основной работы — преподавательской — тяну общественную. Мне поручила ее партия, я коммунист и потому должен думать не только о себе, но и о вас — обо всех… А что вы имеете против Бобкова? Человек с первых дней пошел в партизаны. За это фашисты уничтожили всю его семью… Пережил такую трагедию. К тому же и он дважды ранен… Выходит, у вас нервы, а у меня — нет?..»