Случалось, слезы появлялись на ее глазах, и, спасаясь от горьких мыслей, Саша прижималась к плечу Миши.
- Чего ты? - спрашивал он с грубоватым участием.
- Как все могло быть хорошо! - вздыхала Саша. - Жалко всех. Густые шелковые брови Саши поднимались в трудном раздумье - в вечернем свете они казались угольно-черными и резко проступали на матовом лбу.
Он торопливо докуривал махорочную самокрутку, частыми затяжками, как человек, который готовится сесть в приближающийся автобус. Скачко не разделял Сашиной жалости ко всем, но считал, что ее сейчас не переубедить, что это ее женский, не до конца постигнутый им мир. Однажды она сказала:
- Людей нельзя бить, Миша, это ужасно. Как можно бить взрослого человека? Или старика? Меня тоже хотели угнать в Германию. Знаешь?
- Ты говорила.
- Разве? - поразилась Саша.
- Ты или Грачев.
- Это смерть, Миша! Может, я не должна так говорить тебе, после того что ты вынес, но это правда - смерть. Зину, может, пощадят, она девочка, так и уехала девочкой, она ведь еще исхудала - тоненькая, как травинка.
Скачко потеснился, молчаливо, движением руки, позвал Сашу и, когда она улеглась, обнял ее, защищая от тягот и страхов жизни.
- Я не видела настоящего фронта, - продолжала Саша, - наверно, поэтому мне особенно тяжело… Все ведь говорили, что город не сдадут, даже в газете писали. Мы уже привыкли, что на окраинах стреляют, и как-то вдруг все кончилось. Трудно было поверить. Самолеты я видела, я рыла окопы, - спохватилась Саша, - и нас бомбили. Страшно, но почему-то я знала, что не умру, увижу тебя. - Она помолчала. - Если бы вдруг увидеть весь фронт, весь, как он проходит по земле, наверное, жить было бы легче.
- Конечно, - согласился Миша. - Я уйду туда. Пробьюсь. Обману немцев: меня никакая сила не удержит.
Он произнес это убежденно, настойчиво, хотя его не покидало опасение, что матч придется все-таки сыграть. Но сейчас думать об этом не хотелось.
- Ты сильный. - Саша погладила его по безволосой, совсем еще юношеской груди. - Ты мужчина. Но больше ты так не уйдешь, не бросишь меня невестой, мы поженимся. Я останусь одна, но останусь твоей женой. Поженимся, назло фашистам.
Эта мысль часто приходила ей в голову, но заговаривала она об этом словно шутя, намеками, осторожно, чего-то опасаясь, а Миша отмалчивался. О какой женитьбе можно теперь говорить? Не в церковь же идти им, комсомольцам! В городскую управу на поклон они тоже не пойдут. Разве они и без того не муж и жена?
Но то, что казалось таким простым ему, тревожило девушку. У Саши была подруга Полина: веселая толстуха, с глазами, посаженными косо. Когда она смеялась - а смеялась она часто, заливисто, - глаза скрывались в припухлостях век, а лицо розовело. Она жила на далекой окраине, часто возвращалась с фабрики вместе с Сашей и ночевала внизу, в квартире Знойко.
Как-то он услыхал глуховатый голос Полины, поднимавшейся с Сашей по лестнице:
- Если война скоро не кончится, у меня уже никогда не будет мужа. Нет, нет, ты послушай. Я ведь не скулю, я говорю правду. - Они остановились на лестнице. Я не девчонка - ты знаешь, у меня был парень, не жених - парень. За мной ведь многие бегали, а любви не было. Я это чувствовала, ждала… Но если война надолго, наших ребят убьют, а я постарею рано, у меня и мать, и сестра быстро состарились. Молодые меня не полюбят, а за старого сама не пойду. - Она говорила почти безучастно, строго, с пророческой твердостью. - Будут миллионы бобылок, христовы невесты… Хотя какая же я христова невеста! - Она рассмеялась. - Грешница я. Не маши рукой, я все наперед вижу.
Выходит, и Полина, независимая, смешливая греховодница Полина, думает о том же!
- Я на днях встретила молодую беременную женщину, - ответила ей Саша. - Славная, одета очень плохо, лицо такое серьезное, открытое, я люблю такие лица. А увидала живот - и что-то недоброе шевельнулось у меня в сердце. Как будто она в чем-то виновата, как будто это грех.
- Еще бы! - резко сказала Полина.
- А меня ты простила бы? Ведь у меня Миша, я люблю его.
- Любишь - и не мудри. Подумаешь, нежности! Ты только побереги себя, не останется же он при тебе. Я, знаешь, что подумала: фашисты долго не продержатся, нельзя долго держаться против самой жизни.
Каждый вечер заглядывали Грачев с Павликом. Они жили тут же внизу и являлись по-соседски - комендантский час им не помеха.
Комната Скачко преобразилась. Саша раздобыла тумбочку и небольшой стол, на окна повесила сборчатые полотняные занавески, а искалеченный выщербленный паркет прикрыла домотканым рядном. Появилась еда - хлеб, старое, янтарное сало, пшено, лук и фасоль. Все это отец Саши выменял за платяной шкаф и швейную машинку «Зингер».
Поднимая клетчатый платок, которым занавешена дверь, и входя в комнату, Грачев говорил Павлику:
- Пожалуй, придется нашу оконную раму обратно тащить. Что-то здесь слишком уютно стало. Боюсь уюта!
Грачев шутил, но его слова почему-то задевали Скачко.
- Живем? - спрашивал Грачев, присаживаясь на кровать, и Миша хмуро кивал.