И он с жадностью стал целовать ее губы, шею, грудь, выгибая ей спину и прижимаясь огромным вздрагивающим телом.
— Пустите! — закричала Нукра. — Мама! Мамочка!
Она извивалась, кричала, но он, словно обезумев, продолжал заламывать ей руки и целовать.
Затрещал ворот платья.
Изловчившись, Нукра укусила отчима за ухо. Вскрикнув от боли, он отпустил ее и наотмашь ударил по лицу. Нукра упала. Мардон бросился к ней, но тут ей под руку попалась каталка, и она ударила отчима по голове, бросилась к двери, откинула крючок и с криком «Мама!» побежала по двору.
Когда примчавшаяся на крик мать увидела Нукру, она сначала ничего не поняла.
— Что случилось?
Нукра всхлипывала и не могла вымолвить ни слова.
И тут в дверях появился Мардон, растрепанный и злой; поперек лба горела багровая полоса. Дрожащими пальцами он застегивал китель.
— Что все это значит? — уже догадываясь, но еще не веря, шепотом спросила мать.
Мардон пожал плечами.
— Говори!
— Да что говорить? Попросил подать воды, а она: «Пусть тебе жена подает!» Хотел поучить уму-разуму, а она в меня каталкой! Ну, и я в долгу не остался.
— Лжешь, лжешь ты, жалкий человек! — закричала мать. — Почему у нее разорвано платье? Почему она вся истерзана?
— Хочешь — верь, хочешь — нет, воля твоя.
— Ты прав, зверь, прав, теперь воля моя!
Мать схватила из-под айвана тешу[71]
и бросилась к Мардону.— Ну-ну, осторожней, — с угрозой сказал он. — Не забывай, кто я.
— Уж я-то знаю, кто ты!
И мать изо всей силы ударила Мардона обухом в грудь. В последний момент он успел отшатнуться, теша лишь скользнула по плечу, но Мардон не удержал равновесия и упал.
Бросив тешу, мать обхватила голову руками и закричала:
— Убирайся из моего дома, изверг! Убирайся сейчас же!
Между тем во двор уже набежали люди. Они что-то говорили — одни утешали Нукру, другие успокаивали мать.
— Что случилось?
— Бесстыдник!
— Он тебя бил, доченька?
— Чтоб твое лицо съела проказа! — неслось со всех сторон.
— А ну, освободите двор! И не вмешивайтесь в семейные дела!
Люди обернулись на крик — Мардон стоял широко расставив ноги, с пистолетом в руке. Рыжие усы его вздрагивали.
Все бросились к калитке. Лишь Нукра, потрясенная случившимся, сидела на краю суфы. И тогда мать, закрыв ее собой, крикнула:
— Стреляй! Стреляй… животное!
— Так вот же тебе!
Звук выстрела слился с криками людей. Мать, охнув, упала на землю, раскинув в стороны руки, словно и раненая хотела оградить дочь.
Мардон в исступлении выстрелил еще раз, но пуля ушла в небо — подоспел дядюшка Одил, бросился на него сзади и сбил с ног.
Когда Мардона, связанного, в окружении толпы тащили в милицию, дядюшка Одил шел рядом и говорил!
— Всякое начало имеет конец, Мардон. Ты только и знал, что обижать людей. Когда другие воевали, ты бесчинствовал, издевался над беззащитными. Теперь за все придется ответить…
— А? — Нукра, очнувшись, подняла голову от шкатулки.
— Отдохни, говорю, доченька. Ты устала, — сказала тетушка Халима.
— Что еще говорила мама? — тихо спросила Нукра.
— Еще? Еще она сказала: если дочь сможет, пусть живет в этом доме, а если нет — отдаст его какому-нибудь одинокому человеку.
КОРВОНКУШ[72]
Прихватив с подоконника последние красноватые блики, осеннее солнце медленно село за большой одинокий холм, где находилось кладбище кишлака. Будто испугавшись, вдруг угомонилась бившаяся в окно муха, и в комнате стало очень тихо. Белые стены сразу поблекли, приобрели цвет застиранной рубахи. И даже потолок словно опустился вниз.
Старик целый день лежал лицом к стене, и, хотя глубоко запавшие глаза его были закрыты, он с огорчением угадал все эти перемены. Потому что каждый день после захода солнца, пока кто-нибудь не включал свет, комната казалась ему тесной, темной ямой. И еще он почувствовал, что осталось ему жить считанные часы, что не доживет до утра и не увидит больше поднимающегося солнца. Скорее бы уж наступал этот миг, только бы вырваться из когтей боли… Говорят, недобрые люди умирают тяжело. Если это верно, значит, он худший из людей. Говорят также, что, если человек при смерти просит у бога прощения, на том свете ему отпускаются все грехи. Если и это верно, то его молитвы за два последних года могли бы уберечь от муки ада тысячу грешников.
С трудом повернувшись на бок, старик прошептал: «Прости меня, господи… Прости…» Голос его был слаб, как шелест увядших листьев орешника, на крепком суку которого сидела, нахохлившись, сытая ворона. Не сводя с нее застывшего взгляда, старик тяжело вздохнул. Да, ворона — птица зловещая.